Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 148



Сейчас здесь было тихо, темно и пусто. Абро постучал, и в ту же минуту дверь отворилась, словно за ней ждали его стука. Пьяное бормотание Абро означало, что он приглашает меня войти. В глаза мне бросилось недовольное, холодное, неженское лицо монахини со свечкой, больше похожее на восковую маску, чем на человеческий лик. Затем это лицо куда-то исчезло; скрипя затворилась дверь, и мы оказались в непроглядной тьме. Я понятия не имел, где мы находимся, Откуда-то сверху донесся голос Абро, он звал меня к себе. Я двинулся, чувствуя на ощупь, что подошел к узкому проходу, и ударился ногой о ступеньку. Куда делась монахиня? Как ни пьян был Абро, он ловко поднимался наверх. Согнувшись, я нащупывал ступеньки, медленно поднимаясь, стиснутый в этом мрачном лабиринте. У меня создалось ощущение, будто я находился под землей и сейчас пробирался к свету. Послышалось щелканье замка или запора. Видимо, мы подошли к келье Абро. Я остановился, дверь со скрипом отворилась. Абро бесшумно куда-то вошел, зажег свечу, и я увидел узкую келью, где едва умещались топчан, небольшой столик и табуретка. На стене — иконы, на столе — куски хлеба и огрызки колбасы, на полу — батарея пустых бутылок. В узком оконце — темнота, потолок низкий — невозможно разогнуться.

— Тархудж, дай тебе бог всего, садись, не бросай меня, переночуй тут, — дрожащим голосом просил Абро.

— Где я тут переночую?

— На этом топчане оба поместимся, никуда тебя не отпущу, Тархудж, боюсь я! — истерично, словно бездарный актеришка, причитал он; сейчас особенно бросалось в глаза, что у него не все дома. А тут еще в душу закралось неприятное подозрение, и я пристально посмотрел на Абро. А он перебирал пустые бутылки, сливая остатки в огромную жестяную кружку, которую затем преподнес мне, умоляюще глядя в глаза. И жалок, и омерзителен был он.

— Пей, прошу тебя, если уважаешь меня, выпей, прошу!

— Сначала ты выпей.

— Будь здоров, Тархудж! Нынче так устрою тебя… — торопливо бормотал он, — никуда не отпущу, на топчане оба уместимся… Живи многие лета со своими близкими!

Он не выпил, только пригубил вино и снова протянул мне грязную кружку, противно причмокивая мокрыми губами.

— Будь здоров, Абро, всего тебе наилучшего, — меня чуть не вырвало, едва я поднес кружку ко рту.

Абро вскочил и принялся упрашивать меня:

— Выпей до дна, умоляю, выпей!..

— Не хочу, ты же знаешь, я тороплюсь, домой пора.

Абро будто совсем рехнулся от моих слов, затрясся в каком-то странном нетерпении:

— Никуда тебя не отпущу, умоляю, выпей только этот стакан!

Я встал, поставил на столик нетронутую кружку и прикрикнул на него:

— Ну, будет паясничать, ложись, спи!

Абро сразу сник. Как-то безнадежно поглядел на меня и прошептал:

— Тархудж, не оставляй меня одного…

Когда я спустился по лестнице в абсолютной тьме, та же монашенка встретила меня внизу. Быстро распахнула дверь и, едва я переступил порог, проворно захлопнула ее. Помню, как приятен был свежий воздух. Я вздохнул полной грудью, а они остались там, в своем чудно́м логове.

Аромат ладана и бледное мерцание свечей окончательно успокоили меня. Некоторое время спустя в церковь вошли парень и девушка, они остановились в дверях, кинули застенчивый взгляд на монахинь, заметили и меня. Закинув ногу на ногу, я сидел на длинной скамье. Эти двое, видимо, впервые были здесь, они не походили на тбилисцев. Робко вошли в храм и стали рассматривать почти совсем стершиеся надписи на мраморных плитах.



Переходя от одного погребенья к другому, они внимательно разглядывали родовые надгробья Джамбакур-Орбелиани, и стук их каблуков четко разносился по храму. Из узкой дверцы рядом с алтарем вышел чернобородый священник — ражий детина с массивным крестом на груди, носить который, на мой взгляд, требовало немалых сил; шурша длинной рясой, подошел к старухе, торгующей свечами, что-то буркнул ей и покинул храм. Немного погодя поднялся и я — пора, и так засиделся. Я раздал всю мелочь нищим, усыпавшим паперть, и вышел на улицу.

После мирного, отрадного полумрака собора раскаленная солнцем улица внезапной волной накатила на меня, закружила и вовлекла в свой водоворот: я почувствовал, что снова слился с городом, снова стал неделимой его частью. То настроение, которое снизошло на меня в храме, развеялось сразу же, как только я очутился на улице, увидел дома, машины, прохожих. По всему было заметно, что сегодня воскресенье — прохожие выглядели спокойными и беззаботными, никто никуда не спешил, и по сравнению с буднями на улице было значительно тише. Я свернул направо. Во дворе Сиона дети гоняли мяч, в глубине двора на балконах хозяйки проветривали одеяла и постельное белье. Сионская колокольня выглядела просто и буднично, в ней не было сейчас ничего таинственного, как в ту ночь, когда Абро привел меня к себе. В конце улицы я заметил чернобородого богатыря-священника, при мне покинувшего храм. Он стоял на краю тротуара, пытаясь поймать машину. Один из автомобилей, едущих в Ортачала, притормозил на противоположной стороне улицы, и чернявый водитель, высунувшись из окна, крикнул:

— Куда надо, батюшка?

— В Сабуртало! — ангельским голосом ответствовал тот.

Шофер заколебался, потом сказал, что ему не по пути и он спешит.

— Катись… твою мать! — смачно выругался вслед священник и тут же свистнул другой машине — ссиу!

Я прошел мимо батюшки — любителя сквернословия и направился к Анчисхати.

Я очень любил район Анчисхати с его запутанными, как лабиринт, улочками. Человеку нездешнему ничего не стоило тут заблудиться. Да что там нездешнему, я сам порой не знал, куда меня выведет тот или иной переулок. Я любил эти узкие улицы, тесные дворики, длинные балконы, винтовые лестницы. По этим камням бегал когда-то маленький Тато Бараташвили[15]. Может быть, я обожал этот район еще и потому, что Бараташвили с детства был близок и дорог мне, близка его личная жизнь, его безответная любовь; а эти дивные, старинные дома, наверное, и при нем стояли здесь, на резных, деревянных, нависших над улицей балконах таким же солнечным утром сиживали княгини в чихти-копи[16], бог весть о чем беседуя через улицу с соседями, устроившимися на балконе противоположного дома. Я шел, и до меня как будто доносился грустный напев, сопровождаемый звуками каманчи или тари:

Я словно слышал веселый смех юных князей в куладжах[18], которые съехались к друзьям или близким провести время за картами, развлечься, обменяться новостями. Я слышал цоканье подков по булыжной мостовой, скрип немазаных колес фаэтонов, и такое чувство овладевало мной, будто я ждал, что вот-вот на моих глазах оживет старая картина, навсегда стертая безжалостным временем, и я наконец воочию увижу то, что прежде было открыто лишь внутреннему взору.

Несмотря на изрядную отдаленность, для меня вовсе не была чуждой жизнь молодежи эпохи Бараташвили, их взаимоотношения, любовь к женщинам, потому что и они были тбилисскими юношами, хотя после них утекло много воды, многое исчезло или изменилось в корне, я ощущал — что-то незримое и невыразимое осталось прежним, не изменилось, ибо на этом свете многое повторяется, многое претерпевает только внешние изменения. Я чуял аромат прошлого здесь, в этом старинном околотке, по узкой улочке которого я сейчас шел, и мне встречались нагруженные провизией женщины, возвращающиеся с крытого рынка; а на балконах, где некогда красовались знатные и надменные княгини, растрепанные домохозяйки стирали белье или готовили обед на газовых плитах, дети сломя голову носились по лестницам, шумели во двориках и на улице, из открытого окна на весь квартал громовыми раскатами обрушивалась джазовая мелодия. Но все же это был квартал Бараташвили, это место было ареной его душевных терзаний, и, хотя я сейчас видел парочку у дерева на краю тротуара — длинноногая девушка в коротком сарафане и широкоплечий юноша с челкой на лбу заговорщицки шептались о чем-то, временами стараясь громким смехом скрыть смущение, я чувствовал — Бараташвили здесь, здесь витает его душа…

15

Тато — так звали близкие великого грузинского поэта Николоза Бараташвили (1817—1845).

16

Чихти-копи — старинный грузинский женский головной убор.

17

Из стихотворения Н. Бараташвили.

18

Куладжа — грузинская мужская верхняя одежда, отороченная мехом.