Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 79



— Чтобы было где танцевать? — не удержался Мейлах и оглянулся на занавешенные окна.

— Разумеется, раз строят клуб, значит, будет где и потанцевать.

Ответ Исроэла был для Мейлаха настолько неожиданным, что он чуть не распахнул окно — пусть увидят виноградник! Но в тот же миг он почувствовал на себе тяжелую руку Исроэла.

— Где ты собираешься работать? У нас очень туго с людьми.

По тому, как домашние при этих словах переглянулись, Мейлах понял, почему завели с ним разговор об урожае, о клубе, о свадьбах, — так иногда пытаются разговорами отвлечь больного от его страданий. Но немного спустя Мейлаху снова показалось, что люди здесь уже свыклись с соседством могил. «Время — лучший лекарь... Оно залечивает самые тяжкие раны... То, что предано земле, должно быть предано забвению...» — вспомнились ему слова из писем Бенциана.

«Нет, не должно быть забыто, — хотелось кричать Мейлаху, — на каждом шагу буду напоминать вам о могилах. Время не волна, что все уносит с собой».

И дал это почувствовать в своем ответе Исроэлу:

— Пока ничего еще не могу вам сказать. — Он отодвинул от себя стакан остывшего чая, поднялся со стула и принялся расхаживать по комнате широкими беспокойными шагами. — У молодых людей, дядя Исроэл, крепкая память...

— Что ты этим хочешь сказать?

— Я не мог бы жить в соседстве с могилами.

— Ты, видно, думаешь, — расплакалась Хана, — что нам легко. Здесь разве есть хоть один дом, где бы кого-нибудь не оплакивали?.. Сестра моя с крохотным ребенком тоже лежат на винограднике...

— Довольно, Хана, довольно... Мы уже тут с тобой вдоволь наплакались... Утешит ли, не утешит ли плач, но целую жизнь траур не носят. — Исроэл почти насильно усадил Мейлаха за стол. — Мы тут, думаешь, не читали твоих писем к Бенциану? Ты, видно, думаешь — раз строим клуб, значит, мы уже все забыли... Оттого, что будем носиться с нашей болью, покойники не воскреснут. Не для того, чтобы нам всю жизнь справлять траур, ты и мои дети шли на войну.

— Дядя Исроэл...

— Места, как видишь, у меня теперь, слава богу, больше чем достаточно, и, если тяжело тебе жить у себя, поживи пока у меня.

Из сарая уже несколько раз донеслось пение петухов. Исроэл с детьми поднялись из-за стола.

— Значит, вы опять конюх, дядя Исроэл?

— Когда-то называлось — конюх, а теперь — директор эмтээс. Что ты улыбаешься? Покуда эмтээс придет в себя, наши лошади — это наши тракторы и комбайны... Они — вся наша опора.

Он подмигнул Мейлаху и, войдя в соседнюю комнату с глазу на глаз сказал ему:

— Попрошу тебя об одном — с ней, с моей Ханой, не заводи разговор о винограднике. Она там работает...



— Дядя Исроэл, — спросил Мейлах, глядя в сторону, — найдется здесь покупатель на наш дом?

Исроэл широко раскрыл красноватые глаза, словно чего-то не дослышал.

— Я не смогу здесь жить, дядя Исроэл.

— Так... Значит, ты приехал сюда продать отцовский дом? Ради этого, значит, тащился в такую даль? Не мог, что ли, попросить Бенциана или меня? Сберег бы и время и деньги. Ай, Мейлахка, Мейлахка! Думаешь, что, продав дом, перестанешь тосковать по родным местам? Птицы и те тоскуют о своих гнездах. Кого ты хочешь уверить, Мейлахка? Меня? Меня, даже во сне тосковавшего по степи?

На дворе становилось все светлее. Мейлах лежал с открытыми глазами и смотрел, как разрастаются синие, а местами уже раззолоченные круги рассвета, перепрыгивают с потолка на стены, со стен на бутыли вина, что стоят на шкафу. Когда-то и у них в доме стояли точно такие же бутыли, на окнах стояли точно такие же цветочные горшки, обернутые в пожелтевшие газеты и обвязанные тонкими запыленными веревочками. Даже доски потолка, с которых осыпается известка, напоминают потолок их дома, — то же количество досок, той же длины, той же ширины. Приехать к себе домой и остаться ночевать в чужой комнате, на чужой постели!.. И привидившимся далеким сном предстает ему сегодняшняя ночь, встреча на перроне с Цемахом, разговор с Исроэлом Ривкиным, а теперь его пребывание здесь!.. Мейлах закрывает глаза и хочет перенестись в тот далекий город, откуда поезд привез его этой ночью сюда, но мычание коров, выпущенных на пастьбу, громкая перекличка соседей на улице — все напоминает, что он у себя в деревне. Всем телом ощущает он особый несказанный запах степи, отдающий сладковатым винным запахом теста, перестоявшегося в дежах.

Из окна уже отчетливо видны верхушки силосных башен, покрытые росою жестяные крыши ферм. На колхозном дворе уже, наверное, полно людей, вовсю, вероятно, судачат о нем. Кое-кто даже сюда пришел повидать его, но Хана никого не пустила, полагая, видимо, что он спит. Из писем Бенциана Мейлах примерно знал, кто вернулся, кто не вернулся. Но что в Исроэле Ривкине едва узнает прежнего Исроэла Ривкина — об этом Бенциан ведь не писал.

Высокий ширококостный Ривкин запомнился Мейлаху как человек, всю жизнь будто бы таскавший на себе огромную тяжесть. Продолговатое сморщенное лицо, беспорядочно заросшее густой колючей бородой. Под густыми колючими бровями пряталась пара сердитых глаз, редко глядевших на кого-либо. Не было на свете ничего такого, в чем Исроэл Ривкин не нашел бы недостатка, и не было человека, с кем он мог ужиться. Когда бы не его Хана, как толковали в деревне, Исроэл разучился бы говорить. Мейлах не может вспомнить такого собрания, где не шла бы речь об Исроэле, о том, что для него работа в колхозе — тяжкая невзгода. Работать в колхозе для него означало — платить налог за «правожительство» в таком месте, где можно содержать корову, птиц, овец, откормить пару свиней для базара. Из-за охапки сена, что ветер однажды уволок из его скирды, он рассорился с самим владыкой небесным и ему назло всю пасху ел хомец[2]. Носил Исроэл пару старых заплатанных брюк, широкие стоптанные сапоги, засаленную фуражку с наполовину оторванным козырьком, и, хотя все знали, что у него на сберегательной книжке хранится немалая толика денег, он всех и всякого уверял, что большего бедняка, чем он, не найти на всем белом свете.

Тот Исроэл никогда не сказал бы ему: «Можешь жить у меня». И Мейлах хочет понять, почему Исроэла занимает, останется ли он, Мейлах, здесь или не останется? Почему так ему обрадовался совершенно чужой человек — Цемах Ладьин, — с кем он, быть может, никогда в жизни больше не встретится? Неужели только потому, что в колхозе не хватает рабочих рук?

— Нет, — ответил Мейлах сам себе, — не в том дело...

И родные места предстают ему садом после сильной бури. Множество деревьев вырвано с корнем, у многих обломаны ветви, и не одно юное деревцо надломлено, унесено бурей. И вот Бенциан, Исроэл, Цемах озабочены, чтобы сад снова стал садом. С возвращением Мейлаха еще одно дерево прибавилось в опустошенном саду, и Мейлах не может простить себе, что завел разговор о продаже дома. Он Исроэлу доставил этим, вероятно, большое огорчение и упал в его глазах. Но из разговора за столом Исроэл должен был понять, что Мейлах сильно сомневается, нужно ли было им возвратиться на старые места и снова собраться всем вместе... «История имеет повадку повторяться...»

День был уже в разгаре, когда Мейлах проснулся от сильного стука дверью. Кто-то стремительно вбежал в дом, и он услышал голос Тайбл, младшей дочери Исроэла:

— Мама! Фейга рожает — ее отвезли в больницу! Залмен ускакал сообщить Бенциану.

— Разве Бенциан не дома?

— Нет. Отец в районе, — ответил незнакомый девичий голос.

Мейлах увидел пробежавшую мимо окна высокую девушку с двумя густыми, переброшенными через плечи косами. Когда он припал к окну, девушка уже была далеко. Мейлах потом долго перебирал в памяти всех жителей деревни. Чья могла быть эта девушка? Какое отношение она имеет к суматохе, поднявшейся в доме? Кем приходится Бенциану, что называет его отцом? У Бенциана же не было дочерей. И что означает — «Фейга рожает»? Бенциан, ему за пятьдесят, был отцом троих сыновей. Он теперь был бы уже дедушкой, а становится лишь сызнова отцом...

2

Хомец — квашеный хлеб, запрещенный иудейской религией к употреблению в дни пасхи.