Страница 84 из 90
— Понял, Анатоль Василич, — говорил великовозрастный Феденька и так оживлялся, что и впрямь становился похожим на мальчишку. — Вдвоем поедем, Анатоль Василич, или?.. — спрашивал он, преисполненный внимания и смекалистого рвения.
— Иэ-эх! Кто же тебя на свет-то такого родил? Небось ведь женщина!
— Я тоже так думаю, — подхватывал Феденька.
— О чем это ты «так думаешь», мерзавец? Я гостем твоим буду. Ты меня позвал, ты и хозяин. Ты в ответе за все, — говорил Рогов и, вдруг краснея, грозил Феденьке кулаком. — Чтоб без шума и пыли! Понял? Ох, бабник ты, Федька! Какой же ты бабник… Смотреть противно. В пятницу с утра жду звонка… Ну, а где ж мне быть?! Я всегда у себя, — ворчал он, как сытый грач на родном гнездовье, не обращая уже внимания на Феденьку, которого только что распекал. — Я, брат ты мой, — отрешенно и назидательно повторял Рогов, делая пометочку в календаре, — всегда у себя, — вкладывая в эти слова неясный, но глубокий, как ему казалось, и таинственный смысл.
Дымчатая «Победа» с мягкими и глубокими сиденьями, в которых уютно расположился Феденька, Анатолий Васильевич и две молчаливые, улыбающиеся женщины, как бы ждущие только причины для смеха, бежит по сухому шоссе, плавно пружиня рессорами.
— Федька, — говорит Рогов, не оглядываясь назад, — расскажи-ка ты женщинам, как однажды вместо трусов брюки надел, а на брюки трусы… Помнишь?
Но рассказывать не надо, все и так всем ясно — женщины смеются до красноты.
— А помнишь, Феденька, как ты кошку в сортире застрелил?.. Это был выстрел! Королевский. Его, понимаешь ли, хозяйка в одной деревне… На охоте мы были. Хозяйка попросила кошку застрелить — орет, мол, и орет без конца: то ей на улицу, то в дом, — пустишь, а она обратно просится, мяучит и мяучит. Мы и сами измучились тоже с этой кошкой. Федя на огород ее вытащил, дело осенью было, да промахнулся с перепугу-то… Кошка от него бежать и в уборную нырь — спряталась. Он за ней. А той куда деваться? Сиганула в дырку. Барахтается там, орет, а Федька стволы в дырку, жалко кошку-то! — мучается! Прицелился и ша-арах! Попал, мерзавец… А от удара дробового ему кэ-эк плеснет в рожу… удобрением. Перепугал меня до седых волос: орет, как бык, мычит, ружье бросил, плюется. Пришлось в магазин ехать за одеколоном, да и то не сразу помогло. Помнишь, Федь…
И опять смеются женщины, ойкают, задыхаясь от хохота.
Рогов умолкает, с довольной улыбкой глядя на сухой асфальт, на мокрые обочины, на серый снег, еще лежащий кое-где под елками.
Молодой парнишка за рулем, у которого волосы не успели отрасти после срочной службы, тоже плывет в улыбке и смущенно гнет шею, не привыкнув к шуткам своего хозяина.
— Ну даете, — говорит он негромко. — Ну даете…
— Ты, Василий Игнатьевич, — обращается к нему Рогов, — человек молодой, ездить как следует пока не научился, в авариях не бывал, а потому не гони. Сбавляй, сбавляй скорость — я этого не люблю. Видал, какое шоссе пошло, машину хоть пожалей, если нас тебе не жалко. Вот так и поезжай. Нам спешить некуда, — говорит он с вежливой усмешкой, приспосабливая к своему нраву и привычкам нового шофера. — И вот что не забудь, Василий Игнатьевич, останови на сто первом километре… прямо у столба останови. Люди мы немолодые, суеверные… В оба гляди, не проскочи! Прямо к столбу съезжай. Давненько мы с тобой, Федька, — громко и весело восклицает он, — не били челом истукану нашему, давненько, а?!
В сумерках подъезжают они к сто первому километру. Рогов требует сбавить скорость, чтоб не прозевать долгожданного своего «истукана», как он называет километровый столб.
— Вот он, голубчик, — в шутливой радости говорит Рогов, увидев столб. — Вот он, наш милый, стоит не качается, чистенький да беленький. Голубь наш. Тормози, Василий Игнатьевич… Пошли, Федька, челом бить…
Они выходят из машины, приближаются к столбу и под хохот женщин кланяются ему в пояс.
— Здравствуй, батюшка, — говорит Рогов, отвешивая поклоны. — Рабы твои Федор и Анатолий просят у тебя милости… Все, батюшка, мы под богом ходим, так ты уж пощади нас, грешных. Мы тебя в своих молитвах поминаем и желаем тебе здравствовать тут во веки веков, а нас прости — ненадолго проедем за тебя порыбачить. Феденька, неси-ка бутылочку, мы с ним на троих разопьем.
Феденька со смехом бежит к машине, достает коньяк и три мельхиоровых стаканчика, наливает, подает два Рогову, содержимое одного из которых тот выплескивает на цифру сто один, а другой опрокидывает себе в рот и крякает от удовольствия. Выпивает и Феденька, но не до дна и остатки тоже выплескивает на столб.
Женщины помирают от смеха, высунувшись из машины. Смеется и парнишка над дурачествами своего хозяина: ему не приходилось видеть такого, и он не сразу догадывается о смысле этого поклонения, пока Рогов с игривой строгостью, с какой-то скрытой стыдливостью не объясняет ему, что у них ритуал такой, кланяться сто первому километру.
— Шутка, конечно, — басит он, усмехаясь. — Развлечение старых людей. Слыхал, небось, что кой-кого за сто первый километр высылают? Вот… Ну и дурачимся. Ты не обращай внимания и языком не трепли, а вы, девушки, тоже о наших художествах не рассказывайте. Душа в нас просыпается младенческая, пращуров вспоминаем, язычников всяких. Вот. А мы с Федькой — язычники, верим во всяких леших, водяных — вот и кланяемся истуканам. В шутку, конечно. Играемся! Ну и хорошо, что понимаете. Поехали, Василий Игнатьевич, теперь уже недалеко, — говорит он, погрустнев отчего-то. — Ох, устал я, Федя! Не отдыхал давно.
И дальше они едут в молчании. Даже женщины притихают и тоже как будто бы грустнеют. Встречные машины светят уже подфарниками. Краснеют рубинчиками стоп-сигналов догоняемые грузовики. Все лилово вокруг и туманно, одни только эти рубинчики да желтые подфарники на синей ленте шоссе. И мутное, зеленое небо над головой.
Ничего этого не помнит или не хочет помнить дряхлый старик, сидящий на теплой, разогретой весенним солнцем лавочке. В руках у него картонная коробка из кондитерского магазина, перевязанная крест-накрест бумажной бечевкой. Около, на кирпично-красной влажной земле, толкутся сизые голуби, которых кормит седая женщина, сидящая рядом. Он долго и равнодушно смотрит, как проглатывают жадные голуби ноздреватые кусочки белого хлеба, как они торопятся схватить кроху, суетясь и взмахивая крыльями с грязными маховыми перьями, как дергаются их перламутровые головки на ходу, мелькают малиновые лапки, и вдруг встречается взглядом с одним каким-то бессмысленно круглым, сторожким, кровянистым глазом птицы, которая смотрит на него, как ему кажется, с ненавистью и вызывающей наглостью.
Рогов ворчит, полуобернувшись к соседке:
— Сколько же вы хлеба этим дармоедам скормили! Вот бросает, вот бросает… Люди машины делали, плуги, сеялки, бороны, комбайны, мельницы, пекарни. Вся держава напрягалась из последних сил, а потом люди ночей не спали, торопились убрать урожай, убрали, смололи хлеб, вывезли, сдали. А для чего? Чтоб вы, старая женщина, за тринадцать копеек купили батон и кормили этих дармоедов. Вам потерять тринадцать копеек или хлеба купить — одно и то же. Плохой пример детям, очень плохой!
— Перестаньте вы со своей нищенской психологией… Я-то знаю, что такое хлеб и что такое голубь. Кто их в городах развел? Люди. Кому ж их кормить, как не людям? Или давайте всех уничтожим, устроим бойню. Хороший пример детям!
— Нам не понять друг друга, — говорит Рогов.
— И слава богу, — отзывается женщина, продолжая кормить голубей.
В скверике распускается сирень, ее соцветия уже дымятся лиловыми бутонами. Шуршат шаги на кирпичной крошке…
— Сколько сейчас времени? — спрашивает Рогов у старушки.
— У меня нет часов, — отвечает та, отряхивая руки. — Сначала оскорбит, а потом время спрашивает… Наверно, часа три, не больше. Кстати, надо спрашивать не сколько времени, а который час. — И, поднявшись, уходит.
Голуби с треском взлетают. Воробьи чирикают в кустах сирени. Белая бабочка вьется над клумбой с алыми цветами. Ярко все вокруг и чисто, как на картинке.