Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 62



— Во как! А верная…

Люда уже не в силах была терпеть комаров, которые звенящим облаком окружали ее. Она втянула голову в плечи, закрылась просторной телогрейкой и больше не видела ни уток, ни Пухарева. Только слышала выстрелы и свист утиных крыльев.

«Боже мой! — думала она. — Когда же это мученье кончится! Я просто не в силах терпеть… Совсем ведь темно. Чего он стреляет?»

Но она не решилась сказать об этом Пете и, проклиная комаров, терпеливо дожидалась его, закутавшись в телогрейку.

Пухарев убил чирка и был страшно доволен добычей. У чирка в темноте чисто светлело брюшко, и было приятно держать его в руках, ощущая упругое и плотное перо.

— А раньше я думала, что это утята, — сказала Люда, — что потом они вырастают в большую утку.

Пухарев улыбался, выгребая веслами из травы.

— Ну что? — спросил он загадочно. — Чего делать-то будем? А то, может быть, костер распалим?

— Не-ет, — сказала она, — поехали.

— А чего ты дрожишь?

— Я не дрожу.

— Замерзла?

— Нет.

Пухарев странно смотрел на нее из потемок и молчал. Весла он опустил, и лодка медленно плыла. Было совсем темно, ничего не видно: ни воды, ни камышей, ни леса. Люде показалось вдруг, что лодка неслышно и плавно несется куда-то вниз, вниз. Она никак не могла избавиться от этого ощущения, и у нее стала кружиться голова. Она улыбнулась через силу и сказала опять:

— Поехали.

А он смотрел на нее и молчал.

— Куда бы мне эту утку положить? — спросила она.

Но Пухарев не ответил. И она вдруг отчетливо представила себе тот переполненный магазин и тех женщин, которые били когда-то Петю по спине и смеялись над ним, над «чернобровым», зажавшим в черных пальцах батон белого хлеба.

Было пугающе тихо вокруг, и теперь Люде казалось, будто лодка плавно вздымается на волне и опадает, и она, преодолевая слабость, спросила:

— Как же ты поедешь в такой темноте?

Он откашлялся и сказал:

— Заночуем здесь…

— Нет, — сказала она испуганно, — нет, нет, ни в коем случае.

— А чего ты боишься? Ты не бойся.

— Ну как не стыдно!

— Ты же видишь — темно, — сказал Пухарев.

— Все-то ездят ведь?

Он долго молчал, а потом сказал глухо:

— Ладно. Иди вперед.

Люда знала, что, когда она пойдет мимо, Петя обязательно обнимет ее, и ей было страшно представить это. Но она нашла в себе силы подняться и шагнуть навстречу. Она покачнулась и ухватилась за плечо Пухарева. А тот действительно, как и думала Люда, обнял ее за талию, резко посадил на скамейку и прижал к себе.

— Пусти, — сказала Люда.

Она не сопротивлялась, не отпихивала его, но, нагнув голову, тихо и с каким-то слезным отчаянием в голосе повторила опять:

— Пусти…

— Ну что ты, глупая, — услышала она. — Что ты…

Руки его были сильные, цепкие и неласковые.

— Пусти, — сказала она. — Ты мне делаешь больно.

И эта боль стала невыносимой, потому что он слишком крепко обнял ее, надавив на ребро, и тогда Люда брезгливо и озлобленно сказала ему:



— Пусти, болван!

Она вырвалась и, запахивая телогрейку, уселась впереди.

Пухарев молча сел на корму, поднял чирка ж бросил его на пустую скамейку. В тишине было слышно, как глухо стукнулся головой маленький этот, убитый чирок о доску.

— Не думала, — сказала Люда, — что ты такой! — И заплакала.

А Пухарев злобно спросил:

— Какой?

И рванул сыромятный шнур.

Они выехали из залива на середину реки. Здесь, на стремнине Волги, вода еще отражала тлеющий закат, и небо как будто было светлее.

Люда забылась и сидела, как во сне. Мотор работал четко и монотонно, и только по мелкой и напряженной дрожи можно было понять, что они не стоят на месте, а быстро плывут, минуя мигающие бакены.

Время тянулось медленно. Люда давно успокоилась, но ей было жаль себя. И обидно было. Она, как от комаров, закрывалась с головой от ветра и лишь изредка выглядывала из своего укрытия, надеясь увидеть огни села… И наконец увидела их. Огни были далекими и радостными, и Люде казалось, что они не приближаются, а, наоборот, все дальше и дальше уходят от лодки и меркнут. Потом она поняла, что огни закатываются за холм, на котором стояло село. И вот все они погасли, и только желтое и очень смутное сияние осталось над холмом… И уже не глазами, а незнакомым каким-то чувством Люда поняла близость берегов и подумала, что чувство это оттого возникло, наверное, что звук мотора, отдаваясь в берегах, раздавался глуше теперь, чем там, на открытой воде, и еще оттого, что теплом повеяло с невидимого берега… А когда они плыли мимо черных свай разрушенного моста, звук мотора с перепадом отдавался в этих близких и видимых сваях, словно рядом шла другая такая же лодка с мотором.

Люда оглянулась на эти уплывшие в темень сваи и увидела сгорбленную фигуру Пухарева. И тогда она удивленно и с какой-то гордостью за него подумала: «Как же он видит в такой-то тьме?»

Теперь на берегу хорошо были различимы дома с горящими окнами, видны стволы деревьев около этих окон и изгороди.

«Ну, вот как хорошо, — подумала она опять. — Приехали…»

И увидела Пухарева, который напряженно тянулся вверх, стараясь разглядеть узкое русло заросшей речки. Ей стало смешно, и она вдруг подумала с благодарностью: «Вот ведь ловкий какой! А я, наверное, дура… И как мне это слово гадкое подвернулось! Ужасная дура! Он, конечно, обиделся…»

Но подумала Люда об этом случайно и без тревоги, потому что тут же подумала, как ей хочется есть и как хочется выпить чашку горячего чая. И когда она сошла на берег, то хотела сказать Пухареву просто и по-хорошему, будто ничего не случилось: «Я так проголодалась, Петушок!»

Но он первым спросил:

— Ты обиделась?

— Я уже все позабыла. Ты знаешь, как хочется есть! Просто ужас! А тебе?

— Ты не сердись на меня, — сказал он хмуро. — Ступай. Я еще долго здесь провожусь.

— Ну как же ты один? — сказала Люда. — Я подожду.

Он торопился, и ждать ей пришлось недолго… Она несла его ружье и убитого чирка, у которого уже закостенела тонкая шейка.

В клубе стеклянно играла музыка и слышны были голоса. Но и музыка и голоса звучали где-то в вышине, как будто вылетали из колокольни.

Пухарев, согнувшись, нес на плече тяжелый мотор.

— Ну что, — спросил он, — скоро уедешь?

А она удивилась:

— Да как же я уеду? Ты говорил, что карантин… Меня ведь, наверно, не пустят?

— Да нет, — сказал он устало. — Это меня ребята разыграли… Карантин, говорят… За водкой я в город собирался… Вот они и… это самое… пошутили.

…И так же, как недавно в лодке, в непроглядной этой тьме, которая здесь, возле огней, казалась еще гуще и непроницаемей, у Люды закружилась голова.

— А ты испугалась? — спросил Пухарев. — Ладно, давай-ка ружье. Неудачная была охота.

Люда, не понимая, ждала чего-то.

— Вот так, — сказал Пухарев смущенно. — Ты не провожай меня, я донесу. — И осторожно снял с ее плеча ружье и взял из руки чирка. — Устала?

— Ну как же так? — спросила она. — А ты не путаешь? Ты ж говорил, что карантин… Ты ж говорил, что это надолго, на целый месяц…

Не прощаясь, Люда словно в забытьи отделилась от Пухарева и пошла по тропке к дому. Она шла очень медленно, и чудилось ей, что земля колышется под ногами, плавно опускается и так же плавно вздымается перед ней. Было трудно идти по этой зыбкой невидимой земле. Люду шатало и подташнивало. Она часто теряла дорогу, чувствуя вдруг под ногами жесткую и спутанную траву.

И когда она чуть было не упала, потеряв в этой ослепляющей темноте равновесие, непонятная обида расслабила ее, и Люда заплакала.

Слезы эти были мучительны. Она никогда не плакала, никогда не бывала обижена так, потому что эта обида была непонятна и жестока в своей непонятности.

Люда понимала, что это, конечно, смешно и стыдно так плакать, и улыбалась сквозь слезы. Но стоило ей подумать и вспомнить лиловый луг, и коров, которые вышли на опушку, и глухой перестук кованых бубенцов в тишине, как снова немыслимая какая-то, неосознанная обида стискивала ей горло.