Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 62



Она осталась одна на черном, обожженном острове, пропахшем едкой гарью. Запах этот был ядовит и неприятен. А она, усталая и голодная, всю ночь протомилась в этом тяжелом запахе, и теперь у нее стучало в ушах, будто били по голове чем-то тупым и мягким… И даже утренний ветер, который зашумел наверху, не принес ей облегчения. Она уже ничего не могла учуять, кроме запаха гари, а свет, который растекался по небу, болезненной резью отдавался в глазах, и ей казалось, будто весь этот белый, холодный свет искрился, ожигая глаза… Ветер, который ровно шумел в вышине, сменил направление, и теперь от угасшего костра к лошади потянулся дым. Она позабыла о хозяйском приказе и, отфыркиваясь, не в силах уже переносить горячий запах дыма, пошла прочь… Но удила больно рванули ее, и она покорно остановилась.

Она не помнила, сколько прошло времени, и не понимала, светло ли теперь или опять наступила ночь… Но услышала голоса и среди этих голосов — голос хозяина. И тогда она заржала, просяще и жалобно.

Потом она слышала, как хозяин ругался, как кричал обозленно, и хотя лошадь понимала, что он кричал не на нее, она все же чувствовала себя виноватой и прижимала уши, ожидая удара…

Потом хозяин взвалил ей на спину холодную и мокрую тяжесть, и эта тяжесть обвисла у нее по бокам, странно покалывая и холодя. Она старалась чутьем понять, что это было, но не могла уловить ничего, кроме запаха гари. Этот запах был так силен и неистребим, что лошадь и его как будто уже перестала замечать. Она только чувствовала, что весь мир, окружавший ее, был чужим и погибшим для нее, непонятным и неполным, словно ядовитый запах вытравил в этом мире частицу жизни… И одно лишь она ощущала во всей полноте — ту непосильную тяжесть, которую хозяин взвалил ей на спину… Тяжесть эта давила и пронизывала ледяным холодом. Лошадь ждала, когда же хозяин сделает так, что ей будет легко и удобно нести эту тяжесть, но он не торопился этого делать и долго еще ругался с другим человеком, который скоро опять ушел. Лошадь слышала грохот железа и всплески воды, как это было раньше, когда они уходили вместе…

Теперь она знала, что хозяин, оставшись один, скажет ей что-то ласковое, поправит поклажу на ее спине и они наконец пойдут домой.

Она вспомнила дом, и ей представилось вдруг, как ходила она недавно по мокрой земле возле дома и выщипывала старую траву. И она опять заржала нетерпеливо. Но хозяин медлил и не подходил к ней.

А когда наконец подошел и молча потянул за поводья, она с трудом пошла, смутно видя его перед собой, словно хозяин ее растекался, менял свои очертания, искрился и сгорал, словно это и не хозяин вовсе был, а кто-то чужой и непонятный, то ли к ней идущий, то ли уходящий от нее, как лесное то существо на седых ногах.

Лошадь слышала, как чавкала и плескалась у нее под ногами вода, и чувствовала, как ноги ее увязали, не находя опоры, слышала, как опять ругался хозяин, совсем не похожий на старого, доброго хозяина. Но в ушах ее все так же шумно и горячо стучало, на спине переваливалась, словно стараясь свалить, холодная тяжесть, и лошадь уже не пугалась ругани, хотя и понимала себя виноватой в том, что устала, в том, что не видит дороги и плохо слушается…

Но теперь ей и ругань эта казалась неполной и нестрашной, как выцветший мир, в котором она шла, напрягая последние свои силы. Все это было нестрашно и непонятно теперь: вся эта ругань и брань, вся эта рвущая боль в губах, — лошади чудилось, что это когда-то давно уже было, и она давно уже привыкла ко всему, и что надо только идти вперед, чтоб услышать когда-нибудь от хозяина единственное то слово «спать», которого она сейчас дожидалась…

А все, что он ей кричал теперь, — все это было не то, не те слова, и лошадь перестала прислушиваться к ним.

Хозяин все так же неясно и странно темнел у нее перед глазами, проваливаясь во мхах и снова вырастая, чтобы опять провалиться. Лошадь видела, как он остановился, и ей вдруг показалось, что она услышала знакомое слово…

Коньков стоял перед трещиной и, подталкивая лошадь, кричал азартно:

— Гоп! Гоп!

Он прыгнул сам и снова выкрикнул все те же короткие и отрывистые слова, которые были знакомы ей, лошади.

— Гоп! Да что ты, дура, стоишь! Прыгай! Ну… Гоп! Гоп!

И рванул ее с силой.

Лошадь почувствовала свирепую боль, услышала, как лязгнуло железо на зубах, и прыгнула.

Хозяин вдруг вырос перед ней, огромный и непонятный, а она смотрела на него откуда-то снизу и чувствовала холод, который вывалился вдруг из мокрой той тяжести на ее спине и охватил с ног до головы… Она поняла, что упала, и хотела подняться, но это не удалось сделать сразу, и она, пронизанная цепенящим холодом и страхом, рванулась опять и опять. Но и эти усилия подняться растратила впустую. Передние ноги никак не находили опоры, хотя бы жиденькой и неустойчивой, о которую можно было бы оттолкнуться. Шея ее и голова лежали в водянистом, утопающем мхе у ног хозяина. А сам хозяин смотрел на нее сверху и кричал ей что-то жуткое.



И тогда в страхе лошадь заржала и уже не могла остановиться. Она билась, пытаясь вырваться из холодных тисков, которые держали ее, но чем сильнее отталкивалась она задними ногами о непрочный и оседающий мох, тем глубже утопала ее шея и голова, над которой стоял хозяин.

Все это было непонятно лошади… Непонятно, почему хозяин не пускал ее к себе, почему кричал на нее и больно рвал удилами…

И кричал он что-то непонятное.

— Пашка! — орал он. — Пашка-а-а!

Она никогда не слышала, чтобы он так кричал, и в ужасе билась и ржала, слыша свое вибрирующее, тонкое ржание и чувствуя боль во всем теле от этого ржания.

— Па-ашка! — кричал хозяин. — Пашка, сюда!

Лошадь никак не могла понять, что же он хочет от нее и зачем он кричит ей это странное слово. Но она скоро перестала слышать голос своего хозяина, поглощенная той непостижимой и сплошной болью, которая прошлась по всему телу, и, обессиленная, она притихла на мгновение…

Лошадь не видела хозяина, не видела неба и мхов, которые подступали к ушам, — она видела искрящееся сияние перед глазами и слышала непроходящий гул, с которым это сияние разгоралось перед глазами… Она опять хотела пробиться сквозь это сияние, сквозь этот гул, пробиться к тем теплым и тихим запахам старого сарая, к тем ожиданиям сытного житья, когда можно будет ходить по траве, не опасаясь удара, и ей показалось, что она вдруг продралась с болью и воплем сквозь это искрящееся месиво света на волю и что идет по траве, а вокруг кружатся на ветру белые цветы…

Ей стало легко. И она не услышала выстрела, которым прикончил ее Коньков, не услышала волчьего какого-то подвывания.

СЕРЬЁЗА

Мы сидели на берегу омутистой речки, на вытоптанной, теплой траве и, согреваясь после купания, молча курили. На берегу было шумно, смеялись девушки, выходили в брызгах, лоснящиеся и усталые, из студеной воды и ложились на землю. У них были розовые ладони. И здесь, на затоптанном берегу возле омута, не было среди них несчастливых.

И мне всегда чудилось, будто старик, поглядывая на них, вспоминал свою юность, думая о необратимости времени, о конце, и оттого, наверно, никогда не улыбался здесь, на берегу. Однажды я у него спросил:

— А о чем, интересно, вы думаете?

Это был странный вопрос. Старик долго молчал, словно не расслышал, а потом, поднимаясь, сказал:

— Поживешь с мое — узнаешь… Пошли. Мне хочется, чтобы ты все-таки научился прыгать в реку. Здесь же топкое дно! Надо впрыгивать. Вот смотри, как я буду это делать.

Я смотрел на седую его грудь, на коричневые связки сильных еще мышц, на пружинистые ноги и мучительно переживал свой неловкий вопрос, праздное свое любопытство. Мне хотелось быть рядом с ним, хотелось разделять хотя бы молчаливую его мудрость и, конечно, не задавать больше странных вопросов. Он шел от меня к обрывчику, и трудно было представить, что человеку этому так много лет, что у него усталые глаза и порубанные морщинами щеки… И все-таки это шел старик. Шел на чуть согнутых в коленях, жилистых ногах, с одеревенелой, застывшей поясницей, с длинными от сутулости, тяжелыми руками. У стариков всегда тяжелые руки — у тех, которые трудились всю жизнь. Этот тоже, наверно, работал руками. Мне хотелось быть мудрым, как он, и, когда он вернулся из воды и, отдышавшись, попросил достать из его брюк сигарету, я сказал ему, думая, что он помнит о моем вопросе: