Страница 2 из 24
III
Если предположить, что я беседую с русским, французом, швейцарцем и т. д. о необходимости их государств, то они, услышав мои речи, посмотрят на меня как на идиота. Их государствам не нужно подтверждать свою необходимость. Попытка подтвердить необходимость какого-либо государства представляется не только избыточной или даже смешной, но, к сожалению, еще и оскорбительной, поскольку вызывает беспокойство причина, которая привела к постановке подобного вопроса: если необходимость того или иного государства должна быть доказана, а собеседник является гражданином этого государства, следовательно, должно быть доказано, что собеседник вообще имеет право на существование, а значит, надо привести очень серьезные аргументы, позволяющие усомниться в этой необходимости. Этим и определяется положение государства Израиль: оно хотя и существует, но, как представляется многим, в этом не только нет необходимости, но из-за этого возникают даже дополнительные помехи: многие были бы рады, если б этого государства не было. Даже те, кто не возражает против его существования, были бы счастливы, если б его не было. Это только предположение, конечно, но все же оправданное предположение. Таким образом, я произношу свою речь на угрожающем, темном фоне, к некоему сомнительному мировому судье уже дошли с трудом расшифровываемые, замаранные бесчисленными руками и постоянно переписываемые обвинительные заключения, он еще не решился их прочитать, но он мог бы их прочитать; неизвестно, вынесет ли он после этого свой приговор, но он может его вынести, и о том, каков будет этот приговор, известно еще меньше, и где-то, за всеми мировыми кулисами, всемирный палач механически протирает свою секиру, он еще не получил приказа, но он может его получить: таким образом, моя речь, осознанно или неосознанно, является защитной речью, но в то же самое время она и обвинительная речь, и обвинение состоит в том, что через тридцать лет после Освенцима снова необходимо произносить подобную речь. Но и сама по себе моя речь о необходимости вашего государства имеет свою скрытую интригу; точнее говоря, ее ожидают трудности, которые я в данный момент хотя и не обозреваю, но знаю, что они меня подстерегают: есть вопросы, ответы на которые лишь при поверхностном рассмотрении кажутся легкими; к подобным вопросам, кажется, относится и вопрос о причине моей политической поддержки Израиля. Наверняка было бы легко перечислить идеалистические причины: как житель маленького государства я сторонник маленьких государств; я мог бы также высказать мнение, что именно в маленьких государствах легче жить вместе людям, представляющим различные культуры или религии, хотя это был бы очень поспешный вывод; в Швейцарии у нас также есть проблемы с национальными меньшинствами, и швейцарцы, говорящие на немецком, французском и итальянском языках, живут скорее рядом, нежели вместе. Мне не нужно рассказывать, что еще происходит в других маленьких государствах, к примеру в Северной Ирландии или на Кипре, моя вера в маленькие государства как самую разумную форму государства за последнее время резко пошатнулась. Возможно, именно по причине своей малости люди здесь столь же подвержены иррациональным воздействиям, как и жители больших государств, — будь это из-за боязни пространства или из-за комплекса неполноценности или даже из темного позыва уменьшаться еще больше, во всяком случае, многие из международных карликов превратились в ненадежную и сомнительную местность. Нет, моя политическая позиция поддержки государства Израиль основана на гораздо более сложных размышлениях, и не потому, что писатель сам по себе склоняется к сложным размышлениям, если от него требуют речь; скорее уж потому, что обоснование трудно само по себе. Ответ на самом деле прост: я, не выступающий обычно ни за какое государство, обычно размышляющий о государствах безо всякой щепетильности, а о национализме с нескрываемой злостью, выступаю за Израиль, так как считаю это государство необходимым. И уже совсем другой вопрос: будет ли мой ответ правильным, поскольку он представляет собой утверждение, которое я парадоксальным образом сумел обосновать не политически, а только философски. Я не сделал политического обоснования потому, что политическое происходит не по необходимости, а по произволу, точнее: из-за неудач и случайностей, из-за непредусмотренных ситуаций. Именно поэтому мир является столь непоправимо испорченным, также и с экономической точки зрения; если бы другие приматы, орангутанги, гориллы и шимпанзе, устроенные и ухоженные в зоологических садах намного лучше, чем большинство людей, если бы они могли думать, то, исходя из общего состояния, в котором находятся люди, с большим трудом могли бы прийти к заключению, что гомо сапиенс представляет собой нечто особенное. Иначе говоря: политику можно одолеть философски, не политически.
IV
И все это на мое несчастье. Должен ли я сделать политический доклад на философский манер или, что столь же сомнительно, заполнить философский доклад лозунгами, так как политика признает только лозунги. В таком случае я не смог бы обратиться к отдельному, точному, но остался бы в общем, приблизительном. Но также и там, где я должен задержаться, высказаться яснее, меня подхватывает поток речи; да, я должен стараться изо всех сил не утонуть в риторическом водовороте моего предприятия. И слабо утешает то, что говорение само по себе есть нечто легкомысленное, так как слово, если понимать его только как слово, воспринимается слишком буквально, если же воспринять вольнее, становится неопределенным. Здесь не помогает даже просьба относиться к моим словам без предвзятости к языку; язык для нас — все же единственное, хотя бы отчасти приемлемое средство взаимопонимания, которое мы используем, если не хотим опуститься до жестикуляции. Но легкомысленное — тоже рискованно, и недалеко продвинется тот, кто попытается следовать за мыслью, обосновывая логически каждый ее шаг. Для продвижения вперед ему потребуется мужество. Логически обоснованное слишком часто лишь кажется логичным — если бы дело обстояло иначе, я споткнулся бы на первом же барьере. Привести доказательство того, почему нечто необходимо, в действительности намного трудней, чем доказать то, почему нечто не является необходимым, так как того, что необходимым не является, все же намного больше, чем необходимого, и это касается даже определенных государств, даже если, логически рассуждая, то, что не является необходимым, необходимо уже по той причине, что оно есть, так что, собственно говоря, нет ничего такого, что не являлось бы необходимым: поэтому Израиль необходим и для тех, кто не считает его необходимым. Но это доказательство никому не пойдет на пользу, оно хромает, как все логическое, оно справедливо лишь в сфере понятий, но вовсе не обязательно — в действительности. Однако есть еще одна причина, по которой трудно ответить на вопрос о необходимости существования Израиля, ведь речь все же идет об особом случае, а на вопрос о необходимости особого случая нельзя ответить в общем, но если на него вообще можно ответить, то лишь исходя из особенного — даже невзирая на опасность снова впасть в логическую ловушку. Ибо, строго говоря, я должен сейчас показать, почему государство Израиль представляет собой особый случай, прежде чем я вообще начну доказывать необходимость этого особого случая. Однако я против особых случаев в политике. Возможно, потому, что политики часто утверждают, будто их страна и есть тот самый особый случай, а я не хочу рассматривать, к примеру, Швейцарию как нечто обособленное. Напротив, я вижу в ней нормальный случай маленького государства с его нормальными добродетелями и нормальными пороками, исключая швейцарскую тайну банковских вкладов. И все же нельзя не заметить противоречие, в которое меня заманила моя же риторика: если я в самом деле утверждаю, что еврейское государство является особым случаем, то я должен помимо моей воли признать то же самое и в отношении других государств, и действительно каждое государство отличается своеобразием, особенность же государства Израиль в том, что история его народа не идентична истории его государства. Но и с другими народами случалось нечто подобное: у греков в течение длительного времени не было своего государства, а также у ирландцев, поляков или арабов и так далее, они населяли только провинции до тех пор, пока те снова не сформировались в государства; что же касается еврейского народа, то его история по своей сути проходила вне государства и, что еще удивительнее, также и вне своей земли, с которой его постоянно изгоняли и на которую он снова и снова возвращался. Еврейский народ выжил только благодаря непрерывности своей культуры в течение почти трех тысячелетий. Его государственные образования были эпизодами, его константой было не государство, а народ, не государственная, а социально-религиозная община, не поддающаяся точному определению, нереальная, но все же существующая. Если со стороны история этого народа представляет собой фантастический, граничащий с невероятным, постоянно повторяющийся уход, который слишком часто ведет на грань небытия и угасания, которого этот народ избежал лишь потому, что евреи были рассеяны повсюду, так что погибнуть могли только отдельные части народа, но ни в коем случае не весь народ, значит, эта внешняя, труднообозримая и труднообъяснимая история не является сутью, хотя внутри нее и осуществлялась суть: каким образом преследуемые большинством, презираемые и в лучшем случае снисходительно терпимые меньшинства, обреченные рождаться евреями, жить как евреи в любой эпохе, в любом столетии, снова и снова обретали нечто экзистенциальное? Еврейство не погибло, как погибла Античность, оно не превратилось в факт литературы, а пустило живые ростки в Средние века, в Новое и Новейшее время, стало подпочвой современности. Возможно, именно потому, что евреям было отказано во владении государством, что еврейский дух всегда загонялся в подпочву и тем самым в бессознательное мира, он сумел воздействовать из этого центра. Лишь мощью экзистенциального и этими разными уровнями можно объяснить, чем мир обязан евреям. Именно потому, что этот народ преследовался как ни один другой, его сущностная история есть история его духа, а не история его преследований. Европейский дух испытал решительное воздействие еврейского духа. Так же, как еврейский народ является не расой, а социально-религиозной данностью, так и еврейский дух определяется не националистическим и тем самым государственным признаком, но теологическим и тем самым диалектическим. Я вполне сознаю, что определил еврейский дух очень односторонне, так как я воспринимаю диалектическое в кантовском смысле: как метод мышления, который пытается прийти к познанию независимо от опыта; авантюра мышления, которой человечество обязано больше, чем оно о том догадывается; подтверждается ли последующим опытом такое познание — это уже совсем другое дело. Ведь открытие Бога есть самое судьбоносное открытие человека, независимо от того, есть Бог или нет, важнейшие открытия после открытия Бога — это открытия точки, нуля, прямой линии, рационального и иррационального числа и так далее. Измышления, существование или несуществование которых в равной степени бессмысленно обсуждать — уже потому, что они оказывают свое воздействие независимо от этой проблемы. В то время как евреи придумали Бога, который из племенного бога, из бога среди богов, стал Богом-создателем, они вступили в область сложнейшей диалектики, какую только знает человеческий дух, в область, видимо, самой плодотворной духовной драматургии. Не только сам Бог, концепция которого постоянно изменялась и по-новому обдумывалась, но также и отношение концепции Бога к народу и к отдельному человеку постоянно вбирало в себя новые аспекты, причем в этом мыслительном процессе, продолжающемся по сей день, народ и отдельный человек постоянно определяются заново. Нет никакого смысла рассматривать этот мыслительный процесс более тщательно по той простой причине, что я не в состоянии этого сделать, хотя необычайно заманчиво было бы погрузиться в столь сложные исследования, как, например: в какой мере диалектический путь ведет от Бога Авраама к Богу Маймонида[2], затем от Бога Маймонида к Богу Спинозы и от Бога Спинозы к Богу Эйнштейна, ходы мысли, которые, как мы догадываемся, являются лишь аспектами одного-единственного мощного хода мысли. И все же сколь бы ни был огромен поток еврейского мышления и богатство идей, которое он нам принес, еще важнее представляется мне следующее: если я назвал евреев диалектическим народом, так как они сами по себе являются теологическим народом, то эта диалектика должна была со временем обернуться против самого еврейского народа. Если однажды была создана идея Бога-творца, Бога-в-себе, рядом с которым не было других богов, то евреи должны были постепенно вступить в противоречие с самими собой, поскольку в иудаизме человек связан с Богом посредством своего народа. Отдельный человек не существует вне своего народа, а народ существует только благодаря союзу, который он заключил с Богом. Но если существует только один Бог, то и все другие народы должны подчиняться этому Богу, и не только народы, но и отдельные люди; союз Бога со своим народом подвергается опасности, сверхнациональное заступает на место национальной религии. Так и появилась сначала еврейская секта, расширившаяся до мировой религии, в меньшей степени благодаря Иисусу Назарянину, чем Павлу. Сначала. Христианство же в течение более чем двух столетий рассматривалось как частный случай иудаизма, вдобавок само христианство было вначале опутано иудейской диалектикой, оно пыталось примириться с еврейской идеей Бога, отчего возник сбивающий с толку распад христианства в начале его существования, оно растворилось в непримиримых противоположностях, в направлениях, погрязших в спорах о том, кем же, собственно, был Христос по своей природе, поскольку Бог может быть только один, был ли он божественным, полубожественным или только богоподобным. Христианство было сразу же подвержено теологической атомистике. Но все же существенными являются не эти метафизические трудности. Христианство упраздняет иудаизм, но тем самым оно упраздняет и Закон, человек становится свободным, он освобождается от Закона, связь Бога с человеком становится непосредственной. Есть лишь Бог и отдельный человек. Тем самым отдельный человек попадает в парадоксальное положение, он свободен и все же несвободен, спасен от грехов и в то же время грешен, Бог, который стал человеком и спас человека, воскрес, но все же снова вознесся на небо, в свое величие, и покинул человека в его ничтожестве. И этот человек все еще ждет окончательного возвращения Бога, Страшного суда, верующие уходят — поколение за поколением, но пока еще ничего не происходит. Когда ослабевает надежда, что Он в ближайшее время возвратится, изобретается христианская метафизика, христианские небеса, и, чтобы эти небеса не шатались от неопределенности, но обрели под собой почву и были достижимы, возникает нужда в гениальной вспомогательной конструкции. Церковь заступает место гневающегося Бога, который после испытаний на Земле очевидно не торопится повторять свой эксперимент и снова бродить среди людей. Сооружается человеческое учреждение, способное от имени Бога отпускать человеку его грехи, независимо от того, верят или не верят те, кто осуществляет службу — священна сама функция, не функционер. Я сам христианин, точнее, протестант, еще более точно, очень странный протестант: тот, который отвергает любую видимую церковь, тот, который считает свою веру чем-то субъективным и верит в то, что любая попытка объективировать веру фальшива, тот, для которого субъективное мышление важнее, чем объективное. Хотя я и признаюсь в этом, мне все же трудно это произнести, не от стыда, а от ярости. Христианство завоевало мир не в силу своей веры или своих мучеников — утверждать подобное было бы слишком самонадеянно перед фактом огромного количества язычников, мусульман и евреев, которые зачастую от имени распятого были обречены на еще более ужасную смерть, и перед лицом бесчисленного множества тех христиан, которые подвергались преследованию и уничтожению потому, что они верили чуть-чуть по-другому, чем христиане, которые в тот момент были у власти. Нет, христианство пришло к власти потому, что оно проявило себя как идеальная идеология для власти. Его открыла сила, а не бессилие, и не какая-нибудь сила, а мировая держава, империя. Этой империи понадобилась не национальная, а интернациональная религия, чтобы утвердиться в небе, которое простиралось над ее народами. Римский император, по всей вероятности, никогда всерьез не верил, что он бог, если он не терял здравого рассудка; но то, что он заместитель бога, напротив, льстило ему, как и почти каждому человеку, которого уговаривают принять подобный пост. И если император стал заместителем бога, то папа стал заместителем Христа. Один заместитель стоял напротив другого заместителя. После падения Римской империи начинается европейская история, она развивается теперь не из одного пункта, не из Рима, который завоевали козы, щипавшие траву посреди руин. Эту историю многих народов лучше всего можно передать с помощью драматургического приема: каждая часть триединого Бога материализуется и со временем становится независимой от других материализовавшихся частей; историю можно изобразить как умышленную пародию на метафизику: Бог олицетворяет империи, отчизны и т. д., пока не становится тотальным государством; Христос воплощает церковь, которая становится тотальной церковью, в конечном счете — церковью без Бога; а Святой Дух — непостоянный голубь, сначала вызывает ереси, затем превращается в дух и, в конце концов, абсолютизируется в науке.
вернуться2
Моисей Маймонид (Моте бен Маймон, 1135–1204) — еврейский философ, стремился синтезировать библейское откровение и аристотелизм (в толковании арабских мыслителей). Основное сочинение — «Путеводитель колеблющихся» (на арабском языке).