Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 45



Вопрос. Он звучит хрипло — даже краткое правосудие вершить трудно.

Парень отвечает с достоинством, но так подавленно, так безразлично. Ему очень хочется жить. И только когда слышит традиционное «холоп», его лицо гордо кривится. «Не, я не хлоп. Дзякуй богу, дыхнуў я, хоць на міг сапраўднага паветра. І каб яшчэ раз прыйшлося жыць мне — я зноў так бы зрабіў, каб хоць разок дыхнуць ім — добрае паветра. Вам ім ня дыхаць. Яно маё. А хлопы — гэта вы перад тварам цара зямнога. Хопіць. Я больш не адказваю».

Устало машет рукой офицер: «Вздернуть». И тогда парень с какой-то удивленной маской на лице говорит: «Вось і паміраць. А між тым, я за сваё жыццё яшчэ ні аднаго разу не пад’еў досыта. Але ж затое я паветрам дыхаў».

Его уводят прочь. Прощай, скромный воин, серый герой, незаметный человек родной земли. Тает цепочка ребят, и недалек их путь — сотня шагов.

И Гринкевич кричит им, тотчас же прерванный ударом по перебитой руке: «Прощайте, товарищи, быть вам в раю за спаленные маентки, я вас тоже скоро догоню — не горюйте!» И конец. Последняя фигура исчезает в чаще. Оборачивается на минуту и кричит: «Смялей, сябра. Ты ж з намі нават зараз!»

Удар сваливает его с ног — с ним не стесняются, ведь он не шляхтич, как Гринкевич, а холоп. Так это подло, мерзко и противно. Теперь его очередь.

Нужно идти к столу, а с больной ногой это так тяжело. Шаг. Еще шаг. С каждым шагом ближе к смерти. Наглое лицо офицера с красивыми каштановыми бакенбардами и пушистыми усами. Оно смеется. Нужно стоять твердо… тверже других. Боже, как дрожат колени — не от страха, нет, а от липкой крови, которая от движения опять потекла вниз, омывая ногу. И словно из другого мира доносится густой, как сироп, голос офицера:

— Ваша фамилия?

— Гринкевич.

Офицер обращается к офицеру слева и берет у него из рук лист бумаги.

Вдруг он почему-то раздвоился — у него две головы. Смешно. Тошнота подступает к горлу. Только бы не упасть — сочтут за слабость и…

— Подайте ему кресло.

Сесть, вот его несут откуда-то. Не все ли равно, что на нем кровь и отрубленная голова жены шепчет что-то. Нет, это просто кошмар. Сесть. О, как хорошо. И опять мука.

— Итак, Гринкевич. Из поместья Дубки. Вы видите, мы избавляем вас от труда отвечать на вопросы. Как же вы, представитель пятисотлетнего дворянства, чей прародитель погиб под Грюнвальдом, шляхтич до мозга костей, пошли с быдлом, как верно зовут этих холопов поляки, как вы могли оскорбить светлые тени ваших предков, вашего предка воина, рыцаря, аристократа?

Звенит в голове. Нет, надо собраться с силами, отвечать, стиснув зубы, и говорить:

— Замолчите и не ворошите своим языком, как навозной лопатой, прах моего предка — он был хорошим человеком, не чета вам, иудам.

— Подождите, вы разгорячены. Скажите лучше, как вы, человек панских привычек, могли жать руки этим грязным скотам?

— Вам я не пожал бы, будьте уверены в этом. Вы все, случись другое, умирали бы не так, как эти люди. Люди, слышите вы это, червяки!

— Вы изменник своего рода, шляхтич Гринкевич.

— А знаете ли вы, господа, что я стыжусь своего звания, когда вижу, что и вы, грязное отродье, носите его. Хватит, я буду говорить другим языком, языком Калиновского на виселице. Вы назвали меня шляхтичем. Ложь. У нас нет шляхты, у нас равны все. Одна кровь течет у нас в жилах, на одной земле мы родились, и умрем мы одинаково — это простые люди, и я, только сейчас понявший, какое высокое звание — простой человек.

— А интересно, поступили бы вы со мной так, как я с вами, раненым, дав вам возможность сидеть?

— Нет, я бы сразу повесил вас, слышите, повесил, а не расстрелял, хотя и веревка теперь освящена этими простыми мучениками. А с кресла я встану — мне оно не нужно, раз вы думаете обратить его себе в лишнюю добродетель для загробной жизни. Не выйдет.



Встал, стоя еще трудней. Опять кровь потекла по ноге. Но стоя успел бросить еще несколько колючих слов.

— Висеть и вам на осине. Шлюхи вы в золотых мундирах, и больше ничего.

Офицер склонился над столом. Изжога мучила его. Нужно кончать, лечь и попытаться заснуть. Конечно, не просто казнить человека с 500-летним дворянством, но ведь он бунтовщик. Можно было бы, конечно, отвезти его в Вильно. Но нет. Черт с ней, с древностью рода. Потом отвечать, а сейчас — фу, как мерзко после вчерашней попойки, изжога, натекает слюна во рту.

И главное, этот бунтарь стоит гордо, хотя и потерял уже человеческий облик, и смотрит на тебя сухими глазами так, как смотрят на белый живот убитой лягушки — с отвращением, но даже без злости, ведь на скотину нельзя сердиться. Ах, мерзко. Кончать надо. И он махнул рукой.

Гринкевич не помнил, как он очутился у серой кладбищенской стены. Он был уже только в одной белой рубашке, заправленной в штаны, руки развязаны. Хорошо бы расправить их. Солдаты смотрят на него с сожалением. Бедные ребята, сухой их хлеб и горький. «Эй, хлопцы, ну-ка снимите сапоги. Оставьте себе от чистого сердца или отнесите вашему холую-офицеру, он с этого свой хлеб ест».

Замялись. Крикнуть, что ли, чтоб не были дурнями. Нет, не надо. Голова, к удивлению, совершенно чиста, очевидно, нервы напряжены до крайности.

Ну, а теперь просто, без бравады. Конец, тяжело все-таки, и плохо, что расстрел. Это проклятие шляхтича даже теперь оторвало его от товарищей, как отрывало когда-то на первых порах. Встать. Выпрямиться. Подносят повязку:

«Не надо, ребята, завяжите глаза своему выродку, когда будете расстреливать его, — он-то побоится взглянуть в черные дырки ружей. Сделайте одолжение в последний раз взглянуть на свое небо. Вы свое, наверное, увидите».

Страшно все-таки умирать. Ведь ничего не будешь чувствовать, не будешь видеть родного лица жены. Чистая моя, дорогая женщина, которую он от любви так долго не мог взять. Ясонька моя, как-то ты примешь мой конец, должно быть, гордо, только прости меня за то, что я не остался с тобой тогда, что я, торопясь к товарищам, не так нежно поцеловал тебя в последний раз. В этом поцелуе было больше нежности, чем в сотне других.

Прости меня, моя любовь, за то, что я разбил тебе сердце. Я не мог иначе.

Я не мог бы жить, чувствовал бы себя подло, глядя в глаза моему народу, перестал бы любить себя, и тогда наша любовь имела бы более печальный конец, чем сейчас. Как все-таки хорошо любить себя и знать, что любишь не напрасно! И как хорошо больше всего на свете любить тебя, нежную, сильную женщину.

«Цельтесь лучше, хлопцы, избавьте меня от лишних мучений».

Штыки как точки блестящие. Интересно. Ожгло грудь, но он устоял, и как видение возник перед ним офицер с пушистыми усами, выстреливший в него из пистолета. Попал в живот. Боль, какая боль… «Слушай, ты, душа продажной девки под мундиром. Если взялся стрелять, то стреляй толком. Когда мы будем расстреливать тебя, сделаем это проворнее, не будем долго мучить тебя, гуманист».

Еще залп, мир завертелся. Завеса окутывает его со всех сторон. Конец.

Черная пустота вокруг.

Странно, почему это так тихо, так темно вокруг, и тишина, звеня, вливается тебе в уши, как вода в кувшин. Что-то страшное, тяжелое и легкое навалилось, обволокло со всех сторон и красными губами тянется к сердцу.

Ах, как это можно не догадаться сразу. Ночь над землей. Понятно, после этого боя над Родиной ночь. Беларусь, родная моя земля. Как люди хотят счастья.

А я плачу, мне ничего не нужно, только капельку счастья для тебя, моя милая.

Какой туман, какой мрак. И это страшное… Душит. Это он, там, во дворце, не то офицер, не то кто-то еще выше, но с его душой.

«Великия и малыя и белыя… белыя». Врешь. Черной стала от тебя наша земля, одна душа белая осталась, но она тебе не подвластна. Душит… Задыхается во тьме человек, и кругом ложь, ложь, ложь. Как тяжело жить людям…

Кровь… кровь и навоз в душе… и никто не плачет над пожарищем… В душу… плюнули. Нельзя жить… Нельзя. А мир смеется, как клоун… а на душе за румянами темно. Иуды… Продан мир, холод, холодно на душе. И разноцветные круги перед глазами… Ду-у-у-шно. Друзья, любимая моя, светлая головка. Душно. Мрак.