Страница 31 из 56
Раньше я думал, что человек может умереть с голоду лишь в том случае, если много дней подряд ничего не ел и даже маковой росинки в рот не брал, например, несчастный путник в пустыне или политзаключенный в тюрьме, объявивший голодовку. Тот же, кто хотя бы через день съест кусочек «бабки» или картофельных очистков с помойки, убеждал я себя, только от голода не умрет — доконать его должна какая-нибудь зараза.
В годы немецкой оккупации в Вильно я убедился, что с голоду люди умирают запросто, от одной слабости, так сказать, на ходу. Вот это меня и испугало. Я стал бояться как бы не случилось чего с моей матерью.
Ноги у нее пухли давно. Но она все крепилась молчала. И мы сперва думали, что это у нее от слабого сердца или оттого, что она часами простаивает в костеле. Ведь она все же ела «бабку», а изредка и суп на Вороньей. «Бабку» она теперь не продавала, обанкротилась ее компаньонка. И мы поддерживали мать, как могли: давали деньги на суп, а Яня, которая ничего теперь, кроме обеда, не получала в парикмахерской, иногда приносила, доставая где придется, то кусочек галеты, то ложечку повидла.
Но мать ничего не брала, и уговорить ее было трудно. Целыми днями она бродила по костелам, мечтая при жизни попасть в святые, ну прямо живой лезла на небо…
К сожалению, мы с Юзей слишком робко перечили ей в этом. Думали, молитвы теперь для нее то же самое, что для нас крысятина или долгий сон. Нужна же человеку хоть какая-нибудь радость, утешение в жизни. Ну и молись.
Как я теперь понимаю, это была моя ошибка… Во-первых, стоит дать потачку набожной матери, набожному отцу, жене или еще кому чересчур уж набожному — все пойдет прахом… А во-вторых, развенчай я тогда ее веру в небо — она покрепче держалась бы за землю, может быть, и сегодня ходила бы по ней…
А она все молчала. И уже как-то в сентябре, когда в Ботаническом саду все еще гремела до полуночи веселая немецкая музыка, а наш черный осокорь во дворе уже зашумел тяжкой грустью, предвещая осень, она, разуваясь ко сну, сказала:
— Ах, дети, деточки, пухнут мои ноги.
Сказала как будто совсем спокойно, правда, тихо, с грустью. Но от ее слов мне вдруг стало холодно. Юзя и Яня испуганно посмотрели на меня.
От голода пухнет лицо. Пухнут и ноги. А если ноги начинают пухнуть сильно, значит, конец недалеко.
Так у взрослых. Взрослые пухнут, а дети сохнут. Ребенок ходит-ходит, сохнет-сохнет, синеет. Потом только сидит, как немощный старичок. Потом уже и сидеть не может — лежит в лохмотьях, скорчившись жалким скелетиком. И кончено… Помню, так умирали и все умерли, один за другим, дети столяра Дручка, который жил в Снипишках. Одно время мы работали с ним у Тышкевича, и я часто бывал у него дома.
Теперь мать стала чаще вспоминать отца. Говорила:
— Вот не угадаешь… Высылали человека, думали — на погибель. А у него там теперь, может, хоть хлеб есть…
Протянула она еще с месяц. И то, чего я боялся, случилось. Еще утром она была на ногах, ходила. Даже потащилась в Литовскую поликлинику показаться докторам: очень уж опухли ноги, налились водой, как мешки. И как-то доползла. А вечером, когда я пришел с работы, плачет над ней Юзя. Я рванулся с порога:
— Мама! Мама!..
Молчит мама. Навсегда умолкла. Не заметили, как перестала дышать. Ничего не сказала мне перед смертью. Да и что она могла сказать? И так все было ясно в нашей жизни…
Утром отнесли ее на Росу и положили на новом пустыре, рядом с Наполеоном.
XIV
ТАРИБА
Старому миру, миру национального угнетения, национальной грызни или национального обособления, рабочие противопоставляют новый мир единства трудящихся всех наций, в котором нет места ни для одной привилегии, ни для малейшего угнетения человека человеком. В. И. Ленин
В это время к нам и пришли вести об Октябре в России. Пришли с большим опозданием, в искаженном виде, и я вначале так и не понял всего огромного значения первой великой пролетарской революции.
Да разве один я? Даже многие передовые, хорошо осведомленные виленские рабочие не имели ясного представления о событиях в России. Им тоже казалось, что это все та же российская революция — кипит, бурлит и выплескивает через край — то вправо, то влево.
Виленские рабочие в своей массе, конечно, радовались и ликовали, когда слышали, что рабочие в России берут верх. Но глубже — мало кто задумывался, что же, собственно, произошло.
Рабочая масса, как и виленская мелкая буржуазия разных национальностей, связывала деятельность партия большевиков в России скорее с обывательскими надеждами на близкий мир, на скорый конец своих бед.
А может, я ошибаюсь, ведь только что мне самому пришлось пережить самое тяжкое горе, хотя поначалу я воспринял смерть матери как будто совсем спокойно и даже думал: ей теперь лучше, не будет мучиться…
Но все чаще шевелилась во мне думка: что же это? Неужели я рад, что избавился от матери, как от лишней обузы? И такая брала меня злость на людей, на всю жизнь, что я боялся, как бы в самом деле не нажить болезнь сердца. Совсем сдали нервы.
Порой находила ужасная, невыносимая тоска. Юзя и Яня старались поддержать меня. Но и они словно осиротели, словно сбились с пути. Часто плакали.
И хотя я был занят только собой, однако заметил, что Яня стала отдаляться от Юзи и от меня, стала неразговорчивой, дольше задерживается на работе, замыкается в себе.
Я же все чаще вспоминал отца. Как он примет весть о смерти матери, когда можно будет ему написать?
Воспоминания о нем, о дедушке, о жизни и смерти бабушки, судьба которой так совпадала с судьбой матери, осмысление вообще всей прожитой жизни и выводы, к которым я приходил, — вот это и поддерживало меня. Я понимал, что нужно не хныкать, а бороться, что нужно многое преодолеть в себе: уж слишком я какой-то слезливый, слабовольный, бездеятельный, не достойный ни отца, ни даже деда.
* * *
Тем временем состоялись мирные переговоры в Брест-Литовске. Большевики выросли в крупную реальную силу. И это укрепляло во мне критическое отношение как к немцам-оккупантам, так и к нашим виленским националистам…
А наши виленские националисты больше всех и копошились теперь под немецкой опекой.
С национальными меньшинствами бывшей царской России немцы заигрывали все годы оккупации, поощряя стремления к отделению от России и сея надежды на создание «независимых» государств под протекторатом Германии. И делали это самыми различными способами… С поляками они предпочитали вести чинные беседы, однако особенно помогать не хотели, видя в них извечных и довольно сильных врагов. Какой же смысл сажать себе чирей на шею?.. С белорусами нянчились и через свою газетенку «Гоман» («Беседа»), выходившую на белорусском языке, вбивали им в голову, что хорошо будет только в отдельном государстве — конечно же под немецкой эгидой… Эту работу они проводили руками местных белорусских националистов, которыми руководил некто Зюземиль из Пинска, бывший учитель немецкого языка в гимназии.
В начале 1918 года немцы демонстративно приступили к созданию литовской «державы». По их проекту, в руках немцев должны были находиться литовская армия, литовские финансы, литовские пути сообщения и все литовское народное хозяйство… Дела же «самоуправления» они обещали передать «тарибе» — литовскому государственному совету.
Первую скрипку среди литовских националистов играл тогда господин Сметона, иначе говоря — Сметана, так все и называли его тогда в Вильно на своих языках. Сей господин Сметана, а за ним и остальные литовские националисты охотно соглашались на немецкие предложения, лишь бы поскорей замесить свое, поначалу пусть жиденькое, но свое, литовское государственное тесто. Однако они были вынуждены считаться не только с немцами, но и с различными местными национальными и политическими организациями и группами.