Страница 23 из 56
VІ
КЛУБ НА ВОРОНЬЕЙ
— Где я работаю, там и все мое… Лицкевич
Через несколько дней у нас было второе собрание. Людей собралось больше. Пришел и товарищ Франтишек Эйдукевич. Разрешение у немцев занять помещение он выходил, и все были этому рады.
Раньше я как-то мало знал Эйдукевича, хотя он был, как я уже говорил, очень популярен среди виленских рабочих еще со времени революции 1905 года, когда руководил союзом кожевников. Сам же он по профессии был не кожевником, а техником-строителем. По национальности литовец. На вид — полный, коренастый, солидный, в очках. Рассудительный, настойчивый, образованный. Хорошо говорил по-немецки.
Интеллигенцию на этом собрании представляла и его жена, товарищ Бурба, женщина-врач. Она положила немало труда для создания клуба на Вороньей. Когда же начался голод, то пудами носила на своих плечах в клуб муку, крупу — где что удавалось раздобыть. Как женщину и врача, немцы скорее пропускали ее. Она тоже хорошо говорила по-немецки.
Начали записывать рабочих, регистрировать, организовывать. Оборудовали столовку, стали готовить обеды. Позже организовали при клубе свой кооператив, открыли библиотеку…
Немало книг перетаскал туда и я.
Русские, уходя, бросили все в городе на произвол судьбы. И рабочие по пути на работу подбирали валявшиеся без присмотра вещи и несли на Воронью. Кто принесет стул, кто стол; мне же и еще нескольким товарищам везло на книги. Так мало-помалу у нас на Вороньей собралась библиотека в несколько тысяч томов. Интеллигенция наша тоже участвовала в ее создании. Читать было что.
* * *
Организовали лекции. Их читали Эйдукевич, Кейрис, доктор Баньковский, товарищ Сохацкий (тогда пепеэсовец), белорусская писательница Алоиза Пашкевич-Кейрис, известная больше по литературному имени Тетка, и другие.
Теперь я хорошо понимаю, что в лекциях царил политический разнобой. Но тогда я это не столько понимал, сколько чувствовал. И чувствовал довольно хорошо, что Эйдукевич ближе всех стоит к рабочим, Кейрис (лидер литовской социал-демократии) склоняется к литовскому национализму, Тетка же (она была женой Кейриса), с одной стороны, очень сильно затрагивает струны рабочего сердца, а с другой — и она нет-нет да ударится в национализм белорусский…
Одним словом, в смысле партийно-политическом наши лекторы тянули «кто в лес, кто по дрова»… Тем не менее они пробуждали в рабочей массе общественное сознание, не давали дремать классовому чувству. И рабочие благодаря их лекциям становились людьми более грамотными, более развитыми.
Лекции читались главным образом на общеобразовательные темы. Немцы внимательно присматривались и следили за всем, что происходило в Рабочем клубе на Вороньей.
Когда однажды лекцию читал известный адвокат Тадеуш Врублевский (в свое время защищавший в суде лейтенанта Шмидта), в зал неожиданно вошли немцы проводить проверку.
На лекции в тот раз было много по виду интеллигентных людей, то бишь одетых «чисто». Это, должно быть, и насторожило немцев. Но записали в книжечку лишь Эйдукевича, еще двух рабочих и ушли.
* * *
Однако национализм кое-кого из наших руководителей все же находил отклик среди некоторых рабочих особенно тех, кто стоял ближе к ним. Известное дело, когда организм хилый, а липкая болезнь близко, так она уж и прилипнет…
Посещал клуб один рабочий — хромой Смолайлис, человек, близкий к литовским националистам. То шуточками, то еще как, он потихоньку вел свою «литовскую пропаганду». Как-то раз — это было при мне — он привязался к старику Матейшису, тоже литовцу, но который разговаривал уже по-польски.
— Ты литовец, почему же срамишь свой родной язык? — говорит ему Смолайлис.
Матейшису, должно быть, давно наскучили и осточертели эти песни. И он, всегда вежливый и обходительный дедок, вдруг вспылил:
— Когда ты отвяжешься от меня, ксендзовский прилипала? Не хочешь ли ты, чтобы я стал ковылять своим языком на старости лет, как ты ковыляешь своей ногой?
Смолайлис крепко обиделся, но больше не приставал как смола ко всем.
* * *
К здоровым рабочим никакая зараза не прилипала. Мне вспоминается любопытный разговор между Лицкевичем и Теткой.
Тетка создавала белорусский литературный язык и частенько записывала в свой блокнотик интересные белорусские слова, которые слышала от рабочих. Лицкевич же знал белорусскую народную речь досконально. Иной раз нарочно скажет:
— Хочешь, Тетка, занятное белорусское словцо скажу тебе? Только что вспомнил.
— Ну, ну, говори, браток! — И, довольная, тут же достает свой блокнот.
А он и заведет:
— Видишь, какое дело. Когда прокладывали шоссе из Петербурга в Варшаву, был я в одной деревне Дисненского уезда, недалеко от местечка Глубокое. Работал там камнетесом…
— Камнетесом? — радуется Тетка и записывает, приговаривая: — Хорошее слово, хорошее слово… Ты о нем хотел сказать?
— Да нет же, вовсе не о нем. «Камнетес» говорят и у нас в Вильно. Я, видишь, не только сапожник, я и кресты могу делать и плиты надгробные и всякие слова знаю — и сапожничьи, и каменотесов, а…
— Как, как? Ну-ка? — держит она наготове карандашик.
А он помолчит, словно дразнит.
— Говорят там… знаешь, как? «Тесак»! «Понаехало к нам тесаков!» Вот это и запиши! «тесак».
Она запишет слово и приведенный пример, отметит, от кого и когда записала, где, кто и как произнес. И рада-радешенька.
Однажды она сказала при мне Лицкевичу:
— Мой ты браток! Какие же хорошие слова белорусские ты знаешь! Натуральный белорус!
— Белорус, не отрекаюсь, — улыбнулся Лицкевич.
— Чего ж ты не держишься поближе к белорусам? — вставила она все же свое, как свое — Смолайлис.
И я помню, как Лицкевич полушутя, чуть насмешливо, но в то же время с какой-то затаенной обидой ответил ей:
— Эх, Тетка, Тетка! Не мне говорить, не тебе слушать… Должна бы лучше меня знать… Я — рабочий. Я — интернационалист. Где я работаю — там и все мое.
* * *
Из числа близко мне знакомых виленских рабочих славу «истинного белоруса» уже тогда имел Туркевич, наш «столяр с Погулянки».
Как профессионального революционера его знали еще с 1905 года, он был своим человеком в кругу таких моих знакомых, как Лицкевич, Вержбицкий, Тарас, Матейкович и другие. Но если они к белорусскому языку относились безразлично, а некоторые, как мой отец, и недоброжелательно, то Туркевич всегда и везде, даже на улице, говорил по-белорусски, хотя польским языком владел отлично, куда лучше, чем они.
Откуда это у него?.. Очень любил декламировать. Слабый, узкогрудый, а заговорит — голос сильный, звонкий, приятного тембра.
Блондин, с голубыми детскими глазами и милой, детской улыбкой, ничем не примечательный с первого взгляда, он обладал, однако, богатой мимикой и во время выступлении на сцене прямо преображался.
Выступал как признанный и популярный чтец.
И правда — стихи читал исключительно хорошо. Сам увлечется, всех увлечет… В драматических местах весь зал, слушая его, замирал, в комических — все так и покатывались со смеху.
Лучше всего ему удавались революционные белорусские стихи Тетки, написанные ею в революцию 1905 года. Должно быть, с этих стихов все и началось.
Правда, мне хорошо известно, что Вержбицкий и Лицкевич, например, тоже любили стихи на белорусском языке, а «Гапона» Дунина-Марцинкевича знали наизусть, от строки до строки: выучили, рассказывал Лицкевич, еще подмастерьями, по спискам от руки. А к Туркевичу прилипло.