Страница 22 из 56
V
«ВСЕНОЩНАЯ В РОМАНОВКЕ»
В последующие дни в Вильно прибыло много новых немецких воинских частей, главным образом пехотных. В этих частях уже было хоть отбавляй таких же жалких, задрипанных вояк, как и в русской пехоте. Немцы, как видно, здорово изголодались в походах, раз с такой жадностью ринулись закупать продукты.
В колбасную Менке, куда я зашел на минуту купить сольтисона к чаю, их пришло человек тридцать. И каждый лезет, торопится, прет вперед, платит деньги и нагружается, как верблюд.
Захожу в пекарню Мухамметова, — а их и там полно, и тоже каждый лезет, толкается, платит деньги и набирает столько хлеба и булок и с такой жадностью, что позволь ему — унес бы, кажется, в своих мешках всю пекарню.
И тут же ест, отхватывая зубами большие куски… Булка торчит изо рта, руки завязывают мешок, перекинет за спину, снова откусит, жрет, чавкает, тащит, несет…
Что особенно меня удивило, идет по улице, ест, а ведет себя, извините, будто рядом никого нет, не считаясь ни с какими нормами приличия… Хоть бы постеснялся!
Первое время мне это казалось солдатским свинством. Потом бывалые люди объяснили, что в Германии они ведут себя точно так же. Даже самые воспитанные обыватели.
Я и сейчас не знаю, правда это или россказни, смеха ради.
И очень скоро после их прихода полки в магазинах опустели. Смело, как метлой. А цены на продукты подскочили вдвое против цен, какие были перед отходом русских.
Богатые люди успели, наверное, сделать загодя запасы.
А из бедноты — кто не грабил складов, тот уже в первый месяц немецкого хозяйничанья сидел голодный. Не раз пожалел и я, что проспал у Будзиловичей.
Германское командование в первый же день расклеило по городу приказ: оружие — револьверы, сабли, гранаты и все прочее — безотлагательно сдать в комендатуру.
Не сдашь — добра не жди!
Польские патриоты были немало обескуражены. Помню, как один толстенький пан, в пальто, сшитом как кунтуш, с бамбуковой тросточкой и в замшевых перчатках, читал этот приказ на щите возле киоска, что на углу Виленской и Юрьевского проспекта. Читал-читал, наконец проворчал не без иронии:
— Оружие сдайте, а палки, если угодно, можете оставить… — и в бессильной ярости постучал своей тросточкой по тротуару.
* * *
Находиться на улице после десяти часов вечера было запрещено, — правда, под страхом совсем небольшого штрафа.
Но достаточно было кому-либо опоздать хотя бы на несколько минут, как патрули хватали с немецкой аккуратностью и на всю ночь угоняли в Романовскую церкови на Погулянке.
Спустя несколько дней после их прихода попался и я на этой аккуратности. Часу в седьмом вечера, забежав к себе домой взять хлеба, я направился в одни дешевую столовку на Виленской улице. На углу Завальной и Погулянки меня нагнал Туркевич. Он, оказывается, уже успел перекусить дома и теперь куда-то опять спешил.
— А, — говорит, — вот и хорошо, что ты подвернулся, Матейка. Мне жена сказала, что за мной приходил. Пошли открывать клуб.
— Какой клуб? Где? Что?
— Наш клуб, свой, рабочий, Ну, прэндзэй, прэндзэй.
— Да я есть хочу, в столовую иду…
— А, ниц, поужинаешь вкусней! — и потащил меня, подхватив под руку.
По пути он объяснил, что дом на Вороньей улице, в котором помещались Полесский клуб и русская женская прогимназия Прозорова, стоит теперь пустой, брошенный, и вот кто-то из наших же рабочих предложил забрать его под рабочий клуб, пока немцы в городе как следует не осмотрелись.
Затея мне понравилась, хотя до «открытия» клуба, на которое потащил меня неутомимый энтузиаст Туркевич, было еще далеко.
Пошли на Воронью, в этот клуб, а там еще никого нет. Походили по пустым комнатам, прикинули, как настоящие хозяева, где что у нас будет, и решили, пока подойдут, другие, навестить Вержбицкого. Я давно у него не был и ничего о нем не знал.
Вошли в так хорошо знакомые мне ворота, свернули налево, в темный проход, спустились вниз, в квартиру. Вержбицкий и вся его семья были дома. Постарел мой учитель и выглядел усталым. Но встретил радостно. Посидели, поговорили. Тетя Зося угостила нас чаем с хлебом, за что я был очень благодарен ей, так как чертовски хотел есть.
Потом все, и тетя Зося, отправились в клуб. Тем временем, там уже подошло человек пять. Электричество не горело, светила луна, и при ее таинственном, поэтичном сиянии мы, словно заговорщики, «организовались», вернее сказать — лишь договорились, что нам делать, чтобы захватить клуб.
Постановили твердо: приложить все усилия, напролом лезть, но клуб непременно заполучить. А пока суд да дело, поручили Вержбицкому повесить на дверь большой замок и под ним прикрепить объявление с внушительной надписью: «Рабочий клуб», а главное — бдительно следить, на правах соседа, чтобы никто раньше нас в помещение не забрался.
Идти к немцам оформлять документы решили просить товарища Эйдукевича. Самого его на первом заседании не было. Но он хорошо говорил по-немецки, был настойчивым, и рабочие знали его как человека верного еще с 1905 года.
* * *
Засиделись, заговорилиcь, стали строить разные планы, делились новостями, пока кто-то не сказал, вспомнив:
— Эй, братцы! Спасайся кто может: скоро десять!
Всех как ветром сдуло. Я пошел с Туркевичем — нам было в одну сторону. Он говорит:
— Знаешь, Матейка, иди-ка ночевать ко мне, если не хочешь отбыть всенощную в Романовке.
Добегу! — говорю.
Не послушал его, побежал. Бегу, бегу, — вот уже и мой дом, — вдруг вижу: приближается немецкий патруль. Я так и прилип к воротам соседнего дома. А сверху, из окна: бом! бом! бом!.. — пробило десять раз.
Я был уверен, что патруль тут весь: прошли три немца с карабинами, меня не заметили. Я тихонечко высунулся — и, прижимаясь к стене дома, бочком-бочком, скорей к своим воротам.
— Хальт! — словно с неба свалился четвертый немец.
Подскочил ко мне — и хвать за плечо. Чтоб ты провалился!.. — Как ни объяснял ему, что вот же он, мой дом, — нет, повернул кругом и поволок. Свистнул, подошли те трое, и этот, видимо старший, поручил одному из них доставить меня в Романовскую.
Доставил. Втолкнули, заперли. Смотрю — там уже человек тридцать, если не больше, даже несколько женщин. В церкви светло от электричества, как на пасху. Задержанные «богомольцы» сидят, кто на скамье, кто на полу, и молчат либо шепчутся — громко говорить запрещено, Часа за два нагнали еще человек сто. Ведь это было в самом начале германской оккупации, когда виленчане еще не успели дисциплинироваться на немецкий лад.
Мы думали, больше никого не приведут. Смотрю — кого еще бог послал? И смех и грех: гордая Юзя с ее осторожным и аккуратным членом «польской милиции обыватэльской»!
И путают, рассказывая, как попались: то ли он за чем-то бежал «только до аптеки, через улицу», то ли она бежала в аптеку, а он вышел ее искать… Одним словом, виновата аптека. Больше я их не расспрашивал, уж очень они были сконфужены происшествием.
Так, втроем, мы и заночевали на голом цементном полу, в углу, возле высокой круглой холодной уттермарковской печки, обшитой черным железным футляром. Еще некоторое время посидели, тихонько посмеялись, пошутили. Юзя была непрочь подразнить меня.
— Озяб, братик мой? Озяб? — щебетала она, прижимаясь ко мне.
Она уже не злилась. Ромусь же, видя, что она заигрывает со мной, дулся, как сыч. Я был голоден и со злостью думал: «Ну и дуйся, как жаба, мерзавец!»
Он бросил Юзе свое пальтишко и, отвернувшись, лег.
Я снял пальто, подостлал ей, а сам лег на голом полу и тоже отвернулся. Юзя посидела-посидела между нами, как немой судия, и вскоре свернулась калачиком и заснула.
Конечно, я и минуты не спал; ворочался, как все, но лечь на левый бок не мог, — ведь там лежала Юзя со своим «супругом». Озябнет правый бок — лягу на спину» озябнет спина — снова на правый бок. Правда, рано утром, в пятом часу, немцы содрали с нас небольшой штраф и выпустили.