Страница 31 из 32
— Ага, уже… я виновата: я избаловала… — И в голосе мамы полно обиды.
Так начинается ссора.
— Когда шел на войну, пусть бы с собой брал, как мне здеся… никогда… покоя нет…
И невестка заплакала. Сначала все в хате притихло, только она плакала. Но потом она прокляла детей:
— Чтоб уж хоть погибель на них… от головы моей бедной…
— Цыц! — повышает тогда голос отец. — Что ты детей клянешь? Они в чем виноваты?
— А пропади он и паек этот вместе с ними, за него же меня грызут да грызут.
На детей от казны выдают паек, по рублю, по два и три рубля в месяц, но деньги невестка не отдает на хозяйство, и в этом кроется причина ссор.
— Кто тебя грызет и за что? Разве мы собаки какие, а?
Ничего не отвечает невестка на слова отца, чтобы своим молчанием еще больше всем досадить; взяла ребенка, еще сильней захлипала и полезла на запечек, не поев крупени.
«Так и всегда, так и всегда, — вертится в голове, но я хлебаю прокисшую уже крупеню с бобами. — Где уж тут скажешь, чтоб в хате убирали».
— Я не буду жить дома… Поеду служить в город… — неожиданно даже для самого себя говорю я, не поднимая глаз, но тихо и твердо.
— А че тебе ехать? Ай заскучал по городской жисти? — говорит отец виноватым, но нарочито спокойным голосом, будто ничего особенного не было. — Ну, че тебе ехать? Месяца еще с нами не побыл, не отдохнул после раны… Что ж, делай перегородку в хате, как говорил… Кто без тебя сделает? Мы так, как те свиньи, весь век в грязи жить будем. А ты ж свет повидал, тебе почище хочется…
— Сгори она! — само собой вырвалось у меня со злобой. — И правда, живем по-свински. К нам пригласить никого нельзя, потому что стыдно за наши порядки.
— Слава богу, до сих пор люди не обходили нас, а живем по достаткам, — обиделся и отец. Помолчав и громко хлебая крупеню, вычерпывая ее уже с самого дна, он прибавляет: — Мы, сынок, не паны и не евреи, чтобы каждому под нос тарелочку подставлять… Мы и из одной миски достанем, только бы бог давал, что доставать…
— А на кой ляд мы держим двух коров, если обе яловки, словно падаль, — кричу я, сам того не желая. — Детям молока нет!
— А для навоза, сынок! — с нарочитой покорностью и жесткостью отвечает отец. — А что яловки — бык в прошлом году попался молоденький совсем…
Потом молятся на ночь богу и ложатся спать.
Отец размашисто крестится, и кланяется, и шепчет то громче, то тише. Мама горячо скороговоркой бормочет, но все на бегу, потому что и помолиться нет у нее времени. Она останавливается только, чтобы перекреститься, а то — стирает со скамейки крошки, приставляет к ней маленькую скамеечку, тянет, как муравей, сенник, чтобы постелить мне постель. Невестка, успокоившаяся тем временем, крестит на полатях детей, взяв маленькую ручонку в свою руку.
— Сохрани, боженька, папу на войне…
— Сохлани, бозенька, папку на войне, — повторяет мальчик и спрашивает: — А далеко ли, мамоцка, война?
— Молись, а не спрашивай… Все тебе знать надо… мал еще… Вот проси бога, чтоб наши коровки молочными были.
А моя, моя мама спрашивает у меня издалека и деликатно:
— Верно, ты и вчера, не помолившись, лег? Очень уж беспокойно спал, что-то бормотал, говорил, стонал…
А мне не хочется даже говорить. Они меня с такой радостью ждали, а я не принес им веселья в хату. Да, редко смеются в нашей хате. И я тут во многом виноват… А, ладно!
Молча вспоминаю свой вчерашний сон. Так ясно, так отчетливо видел вчера во сне, что я на позиции, что немцы наступают… Шрапнели рвутся над нашей хатой, тут, в нашей деревне, и я прижался к наружной стене, возле которой сплю, и слышу, как шрапнель над трубой хаты: тра-ax! Пули на крыше, по улице: тук! тук! тук! И у самой спины, и вот в спину, даже горячо-горячо… Хочу бежать — нога мертвая, не сдвинуть, идти совсем не могу… И думаю: как же мне жить такому, с такой ногой?
Кто-то барабанит в окно:
— Откройте!
— А Господи… — поднимает голову отец. — Кто там? — спрашивает, подойдя к окну.
— Я… разве не узнали?
— Неужто Степанька? — спросонья кричит мама.
— Ну, что ты это?! — родным-родным и ласковым голосом отзывается невестка.
И у всех неуверенно-радостная, печально-тревожная надежда, даже у меня: «Не Степанька ли (старший брат) каким-то чудом вернулся с войны домой?» Даже под сердцем холодеет.
Да нет: голос свата, невесткиного дяди.
Отец открывает и возвращается вместе с ним. Мама зажигает свет.
— В волости был. Мимоездом завернул. Какая-то бумага тебе, сваток… — и подает мне из-за пазухи пакет.
Я уже невольно боюсь всяких бумаг. Нервничая, вскрываю пакет, ловлю глазами буквы…
— Ну? Что там? Что молчишь?
— Это от воинского начальника, — отвечаю неровным голосом. — Для чего-то вызывают на ту среду. Может, за билетом.
Всей правды не говорю им сразу. Там написано, что вышел новый закон и все белобилетники должны явиться на повторный врачебный осмотр.
«Возьмут снова», — жжет у меня под сердцем.
— А писем, дядя, нет? — будто бы равнодушно и спокойно спрашивает невестка. И вдруг всхлипывает, не сдержавшись.
— Нет… Спрашивал… Нету… — виновато отвечает своей осиротевшей племяннице сват и часто-часто моргает глазами. — Чему удивляться: теперь же, то и знай, пропадают письма в дороге, — старается сказать он веселей и очень торопится домой.
— Что-то не пишет наш Стефан, — вздыхает отец.
А мама не говорит ни слова.
Молчит мама…
И сват ушел, и лампу давно опять погасили, и все уснули, спят, а я не могу заснуть. Много раз лаяли собаки за садом у гумна и по дворам, пели петухи, лилось на пол из-под маленького Василька, племянника моего. Думал я, что будут его, бедного, завтра бить за эту провинность. И думал о своей жизни. Вспомнил, как сам был ребенком, и часто казалось тогда, что очень мне тяжко на этом свете, а не знал, не понимал, что то детское горе будет теперь счастьем казаться.
«Убьют теперь… Вот тебе и новая жизнь… Ну и черт ее бери, такую жизнь, — не жаль…»
Но какой-то ком подкатился к горлу, и все заныло.
И так переходами думалось то о лучшем, то о худшем. А вообще — все неладно, мерзко, тяжко…
Письмо
Дорогой наш товарищ Лявон Задума!
Пишем мы тебе, твои боевые батарейные товарищи с позиции, из Восточной Пруссии, что мы, слава богу, живы и здоровы, чего и тебе желаем, доброго здоровья и всякого успеха в делах твоих.
И сообщаем тебе, дорогой товарищ, что махорочку и бумагу получили, и не так дорог гостинец, как дорога память, что не забыл ты нас, как мы страдаем за матушку Расею и за все на свете. Искренне благодарим Андрея Николаича Сухого и всех тех граждан, его и твоих знакомых, что сложились для нас на махорочку, чтобы веселей нам тут было. Посылаем им всем наш низкий поклон, от ясных очей до сырой земли.
Также и тебе, наш боевой товарищ Лявон Задума, посылаем свой низкий поклон и привет и радуемся, что остался ты при ноге, а не отрезали, и что на побывку домой пустили. Гуляй, веселись там, пока можно погулять, а если заберут снова и пошлют на фронт, от чего тебя пусть бог хранит, то старайся все-таки опять в свою родную батарею попасть, потому что могут в другую часть послать.
Еще кланяется вам ваш добрый знакомый, старший батарейный фельдшер Семен Семенович Лебедкин, и ваши добрые знакомые, батарейные санитары Абрам Фельдман и Мирон Лобков и желают вам доброго здоровья и всего наилучшего.
Еще кланяется вам старший телефонист Пашин и вся команда телефонистов и разведчиков, а также все батарейцы, которые вас помнят и не забывают.
А что вы спрашиваете про вашего дорогого товарища Гиршу Беленького, то у всех нас тяжело на сердце, сообщая, что в последнем бою погиб наш славный товарищ и Георгиевский кавалер 1- ой и 2-ой степени Гирша Беленький геройской смертью, когда под смертоносным огнем ходил соединять перебитый провод.