Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 91

Видение может посетить и святого и грешника. Упомянутый сейчас свидетель — человек недостойный. Но Цезарий Гейстербахский передает видение священника Мейнера, отличавшегося своею святостью. Перед смертью он сказал приору монастыря, что, имей он сто языков, все равно он был бы не в силах выразить радость, испытанную им во время ночного видения. Он сподобился узреть божественный свет и услыхать ангельские хоры (пели они стройно, четко и благочестиво, рассказывал он, голоса были разные, но сливавшиеся в единую мелодию). Видел он перед собой широкую дорогу, которая вела с земли на небеса, и «один из наших», идя по ней, достиг царства небесного. Автор «примера» замечает, что, хотя имя брата, удостоившегося небесной славы, не названо, то был, очевидно, сам Мейнер (DM, XI: 2)[71].

Но существовали и другие доказательства истинности видений. Физическое соприкосновение выходца с того света с живым человеком могло оставить на теле последнего неизгладимый след. Выше уже встречались подобные случаи. А вот еще один. Некий мертвый рыцарь явился в видении священнику, умоляя помолиться за него, дабы облегчить его страшную участь: он подвергается бесчисленным мукам, и то имущество, которое он награбил, убив человека на кладбище (и тем нарушив покой священного места), теперь навалилось на него подобно горе. Покойник прикоснулся к руке священника, и она до кости обнажилась в этом месте, — то был знак того, что он дал обещание помочь мертвецу (LE, 121).

Таким образом, истинность видений не подлежит сомнению. Видение — это канал связи между потусторонним и земным миром, через его посредство живые получают откровения о состоянии душ умерших. В отличие от сновидения, которое вполне может быть обманчивым, видение, с точки зрения средневекового человека, заслуживает доверия. Как однажды выразился хронист Титмар Мерзебургский: «Сие — не сон, а истинное видение»[72].

Мы убеждаемся в том, что оба мира, земной и потусторонний, действительно тесно соприкасаются и находятся в интенсивном общении. Их переплетение настолько плотное, что возникает вопрос: мыслились ли они в средние века как два мира или как разные части единого целого? В свое время была высказана мысль о том, что в этой религиозно-культурной традиции мертвые воспринимались как особый возрастной класс общества[73]. Насколько можно судить по «примерам», понятие «тот свет» или «потусторонний мир», «мир иной» отсутствовало. Перед нами, скорее, всеобъемлющий иерархизированный универсум, включавший как мир живых, так и мир мертвых.

Глава 3

«Большая» и «малая» эсхатология

«Все человеческое существование заключено в трех словах: жить, умереть и быть судимым. Мы рождаемся для того, чтобы умереть, и умираем для того, чтобы быть судимыми». Такое резюме смысла жизни выведено не в средние века; исполненная пессимизма и страха формула принадлежит французскому кюре Шевассю, проповедовавшему в XVIII веке[74]. Как убедительно показал Ж. Делюмо, который цитирует эту формулу, конец средневековья и начало Нового времени ознаменовались чрезвычайным усилением проповеди страха перед грозным божеством. Баланс между милосердием и строгостью решительно нарушен: бог — прежде всего Судия, которому ведомы все прегрешения и который «в конце времен» беспощадно и сполна покарает каждого. Но в формуле Шевассю суд вырастает в конечный смысл всего человеческого бытия. Жизнь сама по себе не представляет цели существования, это не более чем подготовительный, промежуточный этап на пути к смерти. Однако и смерть не есть итог и завершение, ибо она лишь открывает путь к суду и, по большей части, к осуждению. Именно суд, Страшный суд занимает центральное место в этой религиозной антропологии.

Что это? Результат глубокого социально-психологического и религиозного кризиса переходного периода? Несомненно. Гуманизм и Просвещение имели и мрачную сторону: горечь, безнадежность, неверие в силы человека, страх оказываются той оборотной стороной миросозерцания, которая плохо вяжется с привычными характеристиками этих идейных движений. И тем не менее это так[75].

Самая идея Суда как финала истории рода человеческого изначально заложена в христианском учении. На протяжении всего средневековья она все вновь и по-новому разрабатывалась, достигнув апогея в посттридентский период. Широкое освещение нашла она и в проповеди XIII–XIV веков. Назидательное ее значение было исключительно велико, и «примеры» всесторонне ее разрабатывают.

Прежде всего мысль о смерти и следующей за нею расплате не должна оставлять человека ни на миг, ибо в любой день и час он может покинуть этот мир. Отсюда общее место о тщете всего земного. Вот образ человеческой жизни, рисуемый проповедниками. Спасаясь от единорога, человек угодил в глубокую яму, дно которой кишело змеями, жабами и другими рептилиями. Он уцепился за дерево и держался за него, но под деревом находились два зверя, белый и черный, подкапывавшие его корни. Дракон угрожал сбросить человека к гадам. Подвергаясь этой четвероякой угрозе со стороны ожидающего его у ямы единорога, со стороны грызущих дерево зверей, от дракона и от гадов под деревом, этот несчастный, увидев на дереве яблоко и позабыв обо всех опасностях, потянулся за ним и упал в логово рептилий. Эта притча, приписываемая святому Бернару, истолковывается следующим образом. Человек — тот, кто привязан к земному миру; единорог — смерть; глубокая яма — ад; дерево — сия несчастная жизнь; два зверя, белый и черный, — день и ночь, пожирающие человеческую жизнь; дракон — дьявол; яблоко — земные блага, услаждение коими побуждает человека позабыть обо всех бедах и пасть в ад (Hervieux, 318–319).

Каких бы социальных и имущественных высот человек ни достиг, пред богом он предстанет нагим. Не о суете мира сего нужно заботиться, но о спасении души. Мальчик Мартин Чесоточный, который разбогател, отдавая деньги в рост под проценты и в силу этого возвысился в глазах окружающих настолько, что его величали уже «монсиньор Мартин», со смертью превратился в ничто и отправился в геенну (ЕВ, 415). Некоего государя спросили о причине печали, которую он испытывает всякий раз, как вершит суд. Он объяснил, что им владеют страхи: страх собственных грехов, страх смерти, которая может наступить в любой день, страх перед судом и страх геенны и нескончаемых мук (Crane, N 42; Hervieux, 294–295). Тема memento mori столь же неисчерпаема, сколь и неотвязна, и проповедники не устают ее эксплуатировать.

Страх вечного проклятья служит дисциплинирующим фактором. Человек, который первоначально был «очень мирским», а потом обратился к Богу, признался Жаку де Витри, что обратило его одно короткое словечко. Задумавшись над тем, могут ли души проклятых быть избавлены от мук через тысячу лет, он отвечал себе «нет»; тогда он подумал: «А через две тысячи лет?» — «Нет». — «А через сто тысяч лет?» — «Нет». — «Может быть, спустя тысячу тысяч лет?» — «Нет». — «А после тысяч лет, кои не более, чем капля в море?» — «Нет». И придя в ужас от этой мысли, он задумался, сколь несчастны и затемнены в своем сознании люди, которые ради кратковременной суетной жизни навлекают на себя вечные муки и будут мучиться в аду так долго, как долго бог будет в раю. И вот это маленькое слово «non» обратило его в веру (Crane, N 199). Актера же Фулька к мысли о необходимости обращения привело размышление совершенно другого характера: только покаяние обеспечит ему навеки мягкое и превосходное ложе, «а иначе он не выдержит». Фульк постригся в монахи, впоследствии сделавшись тулузским епископом (ЕВ, 15). К сознанию необходимости подчинить свою жизнь цели спасения души ведут самые разные и подчас неожиданные пути.





71

О своем избранничестве сообщают и другие умирающие, как монахи, так и миряне. DM, XI: 5,6, 7 и др.

72

73

Varagnac A. Civilisation traditio

74

Delumeau J. Le péché et la peur. La culpabilisation en Occident (XIIIe - XVIIIe siècles). - Paris, 1983, p. 452.

75

Delumeau J. Op. cit.