Страница 9 из 133
Трамвай новой конструкции шел мягко, без толчков, точно плыл. Борозна стоял напротив Нели, говорил о сегодняшней вечеринке, украдкой рассматривал молодую женщину. Кроме того, что она действительно была исключительно красива и хорошо сложена, она еще и умеет одеваться. Все на ней по последней моде. Синий брючный костюм, белый плащ с голубоватым отливом, элегантные белые туфли… Видимо, помогают родители. На зарплату младшего научного сотрудника так не одеться.
А в глаза взглянуть почему-то не решался. Когда же отважился, то увидел, какие они зеленые, опасные. Это снова встревожило. В ее глазах светилось любопытство, может, даже немножко удовлетворение — ведь эдакий авторитетный ученый, этакая кибернетическая машина, как называли его девушки между собой, в роли ухажера, — некоторая неловкость, которую она быстро подавила, и глубоко скрытая улыбка. Верх одержало любопытство. Им всем этот чернобородый доктор наук казался загадочным, несколько не таким, как другие люди. Он и впрямь какой-то… слишком остроугольный. Она слышала его дважды на собрании: выступал коротко, резко, говорил то, чего не осмеливались сказать другие, думал широко и свободно… — невмоготу было угнаться за его мыслью. Это не могло не импонировать ей сейчас. Но не могло и не насторожить.
Разговор ткался из пустяков, не вязался. Неля снова подумала, что Борозна очутился у трамвая не случайно, и внутренне напряглась, а он улавливал эту настороженность и не знал, как ее рассеять. И боялся, что не сможет рассеять совсем. Что-то как бы сковывало обоих. Раньше, в мыслях, он видел эту встречу совсем не так. Вел он. И держался непринужденно, чуть иронично, чуть грубовато. Он вообще привык разговаривать с женщинами словно бы немного свысока. Правда, это не было то пустое, ни на чем не основанное высокомерие, когда человек строит из себя нечто большее, чем он на самом деле есть, пытается прикрыть свою убогую сущность заимствованной у других фразой, скепсисом. Его было трудно сбить с панталыку, он много знал — и о вещах, и о людях, и вообще о мире: был сиротой, патронированным, как говорили в селе, шагнул от пастушков колхозного стада до высокого научного звания — доктора наук, из облупленной хаты на бригадном дворе в современную квартиру в профессорском доме на Владимирской улице, половину которой занимала библиотека. Правда, дистанция между тем и этим тридцать лет, но оно не забылось. Да и не могло забыться. Патронированным он стал осенью сорок третьего года, когда пришли наши. Сиротой — весной сорок третьего. Мать умерла, застудившись в лесу, куда поехала за сушняком. Отца же он почти не помнил. Зимой сорок четвертого на запрос сельсовета пришло уведомление, что Василь Борозна пропал без вести. От него для Виктора, да и, наверное, для всего мира, не осталось ничего. Он растворился в звездах, в травах, в волнах. Так Борозна думал позже, прочитав какую-то книжку, а тогда отцову смерть пережил мучительно тяжело. Ему все чудилось, что отец, его добрый отец в белой полотняной рубашке с вышивкой на вороте, то тонет в болоте, то сгорает в пылающем доме, то его засыпает в воронке снаряд. Поэтому он и пропал без вести. Отец в вышитой сорочке под яблоней — это единственное воспоминание Виктора. Он косил траву, положил косу, оперся о яблоню… Теперь Борозна думает, что и это воспоминание выдуманное, навеянное фотографией, висевшей у тетки Насти, отцовой сестры. Отца сфотографировал соседский паренек Тимош, студент культтехникума. Ту фотографию тетка Настя тоже потеряла, когда ремонтировала хату. Так что отец действительно в травах, в звездах, в волнах. Да еще в нем, Викторе. А он не растворится, не развеется… И уж подавно не растеряется перед киевскими неженками. Из-за того, что он смог занять в жизни твердое и самостоятельное место, чувствовал себя уверенно и не робел перед миром, перед жизнью. В минуты созерцания своего жизненного пути думал так, или почти так, оголенно, немного упрощенно, но уверенно. Да, мир из людей, которые его творят, творят его законы и нормы. От каждого что-то да зависит. Для меня не существует, чтобы «все как у других». Ибо кто сказал, что у других — значит правильно? Где тот высший закон, та шкала, на которой можно это измерить! Я не нуждаюсь в этом законе. Но я и не преступлю того, что во вред другим. Как некоторые. Да, есть и такие, которые ничего не знают о мире, кроме того, что они имеют право рвать зубами. У них зубы, они только их чувствуют, ими живут. Я же не рву зубами. Я беру только то, что положено. Потому и не гнусь перед жизнью. И ей не согнуть меня. Я умру — жизнь продолжится. Я хочу прожить свое, как умею. Не причинять зла другим, но и не обкрадывать себя… Да, этот мир мой. Этот широкий мир, эта чудесная страна, эта земля — изгоревавшаяся, исстрадавшаяся, она полита кровью отца, в нее вложен труд матери. Да и капли моего труда уже влиты в этот город и в этот день.
Конечно, он не собирался жить потребителем. И не жил им. Ему были чужды все те настроения — взять от жизни, суметь прожить, — настроения, которые присущи тем, кто их исповедует, кто тянется к жизни паразитической, где основной меркой счастья является модная тряпка, настроения, чуждые всей природе общества, в котором он жил. В нем крепко сидел крестьянин, он невольно мерил все по первым, купленным ему чужими людьми, теткой и дядькой Кучегурами, которым он помогал пасти телят, сапогам. И сейчас, когда посмотрел на элегантную, синюю с белым пером, Нелину шляпку, ему почему-то сразу припомнилось, как в дождливый осенний вечер сорок четвертого года ждали они, одиннадцать патронированных детей, американскую посылку с одеждой из города, из Нежина. О той посылке было столько разговоров… И как велико было их разочарование — в посылке оказались только шляпы, с помпонами, с перьями, причудливые, никому не нужные. Надеть такую шляпу — стать посмешищем на все село. Бог знает, с чего это сейчас пришло в голову. Что-то постучалось в сердце, но не нашло отклика. Не просочилось в этот трамвай, в этот вечер.
Нет, все же просочилось. И он снова стал уверенным, стал самим собой. Конечно, не тем прежним крестьянским мальчиком, а современным городским жителем, но помнившим того, деревенского. Ему хотелось хоть немного отыграться за первые минуты неловкости, он, хоть и с опозданием, ухватился за слова Нели.
— И еще в одном вы были несправедливы ко мне, — сказал с деланной серьезностью. — Вы сказали, что я побежал за первой попавшейся юбкой. Но ведь это неправда. Я побежал за брюками.
Она покраснела. Невольно переступили с ноги на ногу синие брючки.
— Я вас шокирую? — спросила.
— Да нет, что вы. Последний крик эмансипации… Скажите, этот крик не от отчаянья? Или это просто каприз моды?
— Вы почти угадали. Только не каприз. Просто женщина в брюках чувствует себя увереннее, самостоятельнее.
— А она очень нужна, эта самостоятельность? — спросил Борозна.
— Конечно. Это борьба за существование. Сейчас женщина иначе не проживет, — почти серьезно сказала она.
— А я думал — каприз моды.
— Мода… Она тоже из чего-то вытекает. Диктует, подчиняет. Вот припомните: захотела вас, мужчин, одеть в узкие брюки — одела. Сопротивлялись, когда делала длинноволосыми, — победила. Стриженным под бокс теперь увидишь разве что пенсионера.
Неля говорила словно бы искренне, всерьез, но за этим крылось лукавство. Он его угадывал и пытался не попасть в силки.
— Я не подчиняюсь моде, — сказал осторожно.
— Неправда, — возразила Неля и показала на бороду.
— А она у меня была, когда парикмахеры еще выполняли план по бритью. Святой крест! А теперь хоть сбривай. И наверное, сбрею. А что, по-вашему, означает борода? Какое движение общества? — прищурился немного иронично.
— Стремление молодежи к самостоятельности. Опрощение в какой-то мере.
Он видел, что Неля умна, нить разговора была в ее руках, и это начинало его сердить. Тем более что и ирония была в ее словах. Еще и переходы какие-то непоследовательные, необычные, они заставляли все время держаться настороженно.