Страница 122 из 133
— Я не играю. Я знаю, где вы спрятались, я не играю.
Видно, обладательница голоска не знала, где они схоронились, а только пыталась выманить их таким способом, но мальчики не поддавались.
Иван не знал, как поступить, если ребята надумают залезть сюда. Накричать на них, просить, чтобы никому не говорили?
К счастью, это хитро-провокационное «я знаю» привлекло внимание Лиды, стиравшей у колодца, она огляделась вокруг, увидела мальчишек и прогнала с неожиданной для них яростью, так что меньшой даже завизжал от испуга.
Ивану стало жаль мальчугана. А Лида вернулась к колодцу и продолжала стирать. Иван видел ее всю, от поддернутой выше колен юбки до покрасневших рук. Мелькали в них белые рубашки и маленькие рубашонки, мелькали тугие икры, на которых играло солнце, перекатываясь по напряженной, наклоненной фигуре, а Иван ощущал гулкие удары в висках и отводил взгляд. И снова думал о Марийке, она вот так же стирала в Ольшанке, только он тогда смотрел издали и не видел ее фигуры, а теперь она словно бы стояла перед ним: такие же тугие икры, такие же полные красивые руки… Он зажмурил глаза и увидел нагруженный сеном воз и себя на возу, а рядом, чуть позади, Марийку. Он оглядывается на нее и видит в подоле зеленые кисти ореха: она вылущивает орехи и кладет их обратно в подол. Ноги ее — рядом с ним, сильные ноги с чуть заметными золотистыми волосинками, загорелые, стройные. И он щекочет их стебельком, а она улыбается, грозит ему пальцем… Подумалось, что он уже совсем близко от родных мест, совсем близко от Марийки, и что он не будет залеживаться здесь, а через несколько дней, как только накопит хоть немножечко сил, тронется в путь. Позднее уже наверное освободили, Марийка ждет не дождется от него вестей. Наверняка туда уже ходят письма с фронта.
Удастся ли сразу увидеть ее? Пустят ли его хоть на день? Или только пошлет письмо? Пустят. Пустят! Должны пустить. Он скажет… Он расскажет…
И тут его наотмашь, как растянутая и выпущенная из пальцев тугая резина, бьет тяжелая мысль.
Что скажет?
Что расскажет?
Кто ему поверит?
Эта мысль была холодная, пугающая, и чем дальше он разматывал ее, тем больше убеждался, что она не имеет конца. Поняв, что ничего утешительного не вымечтает, оборвал ее. Зачем удручать сердце? Зачем загодя примеряться на острия, которых, может, и не будет? А будут… Так уж будут.
И он стал смотреть на улицу, по которой как раз проходила Улита. Иван уже узнавал ее. Тучная, дебелая женщина, прихрамывающая на левую ногу. Иван никогда не видел, чтобы она заходила к кому-то из соседей. Пожалуй, и впрямь нет ей ни к кому ходу. И нет на земле такой канцелярии, в которую можно обжаловать свою глупость и свое горе. Знал или угадывал и некоторых других соседей. Невольно изучал круг их установившихся забот, запоминал поведение. Конечно, все это — применительно к своему положению, особенно прислушивался к детским голосам. Теперь, правда, Уласович и Лида почти все время дежурили во дворе или в хате у бокового окна, откуда было видно хлев и подступы к нему, улицу. Всю улицу, до крытой оцинкованным железом, с высоким крыльцом хаты, принадлежавшей продавцу сельской лавки Зимухе. Сейчас лавка не работает, но Зимуха — толстый, заплывший салом мужчина (весьма нечастая на селе болезнь — порок сердца) — иногда торгует у себя дома мелким товаром — суровыми нитками, самодельными дюралюминиевыми гребешками, которые скупает в городе у кустарей, самодельными зажигалками и дюралюминиевыми плошками. А еще Зимуха стрижет и бреет сельских полицаев, — когда-то, до работы в лавке, он был парикмахером.
…Сегодня суббота, вечер, полицаи высыпали целой гурьбой из Зимухиной хаты на крыльцо. Наверное, побритые, потирают щеки, принюхиваются, — Зимуха на флакончик воды добавляет две-три капли одеколона и ложку самогона — тем эликсиром и опрыскивает клиентов. Полицаи возбужденно размахивают руками. А может, они принюхиваются вовсе не к Зимухиному одеколону? Может, им приспичило хватить по два-три стакана самогона? А потом уже поговорить по душам между собой о том, что будет дальше, послушать советы людей помудрее. Фронт накатывается неумолимо, это можно вычитать из «Нового украинского слова», хотя правду там скрывают. «Украинское Полесье» перестало выходить совсем.
Но мало кто теперь гонит в селе самогон, а если и гонит, то законспирировался так, что и опытные выпивохи полицаи потеряли надежду раскрыть ту конспирацию. Выполняя строгие предписания немцев, они год назад в запальчивости поразбивали самогонные аппараты, и, хоть потом сами об этом жалели, самогоноварение восстанавливалось плохо. Да и невыгодно было теперь гнать самогон. Пусть полицаи и не тронут аппарат, но придут их пятеро или шестеро и выдуют все до капельки.
Лида со свекром гнали самогон на продажу, для заработка. Огорода им, кроме приусадебного, не дали, потому что, хотя сын Уласовича не был ни партизаном, ни командиром, ни активистом, перед войной он крупно поссорился с Тишком, нынешним старостой, еще и спустил его с высоких ступенек лавки, где продавали на разлив, из ведра, горилку, и теперь им приходилось туго. Их не трогали, но и какая-либо возможность прихватить сноп или вязанку с общинного поля, привезти лесу была заказана.
— Полицаи у Зимухи, — сказал от окна Семен Уласович, и голос его задрожал. — Сюда показывают.
— Это вам кажется, — Лида с маленьким Колей на руках подошла к окну. Она забыла совсем, что затопила печь. Полицаи шли на дымок.
— У меня в макитре хмель на закваску. Подумают, на брагу. Вылейте.
Но свекор вылить не успел. Полицаи уже вытирали ноги на крыльце. Вытирали обстоятельно (в полдень прошел дождик), точно приглашенные гости или добрые соседи. Заходили в дом, здоровались, — с миром оно лучше пьется и самогон вкуснее. Тонкий длинношеий помощник начальника полиции Калатай в зеленом венгерском офицерском кителе, при кобуре с ремнями крест-накрест. Тюфяк Цмулик с винтовкой за плечами, в чунях, ватных штанах — шел на ночное дежурство на переезд, и еще двое. Уласович растерялся, хотел спрятать макитру с закваской, и это сразу бросилось полицаям в глаза и вызвало подозрение, а потом и обыск.
— А ну, потряси, может, у них оружье есть, — сказал Калатай. Он сидел на лавке и барабанил пальцами по столу. Цмулик топтался на пороге — все же сосед, — а двое чужих искали. Уласович стоял под иконами и божился, что горилку они не гонят, а поскольку думал он совсем о другом, нервно перебирал пуговицы на зеленой плотной сорочке из плащ-палатки и бегал глазами, ему не верили. Визжал перепуганный Колька, и Калатай, а за ним и Цмулик, чтобы не слышать этого визга, вышли из хаты. Калатай оперся плечом о старый, покрашенный в зеленое, подточенный шашелем крылечный столб, закурил немецкую сигарету, Цмулик — самокрутку. Семен Уласович стоял в сенях, не решаясь подойти к полицаям и вообще не зная, куда ему деваться.
— Посмотри в хлеву да в окружности, — негромко приказал Калатай. — Зимуха говорил, и вчера курилось.
Цмулик пошел в хлев, и Уласович потрусил необычно мелким шажком за ним. Руки его дрожали, и всего его так и качало из стороны в сторону.
— А ты чего! — крикнул Калатай.
— Я… То есть… Чтобы в хлеву не загорелось. Цигарки ж…
— Цигарку мы выкинем, — погасил о подошву чуни большой окурок Цмулик.
Уласович отошел от погреба и съежился под низенькой стрехой. Из хаты вышла Лида с Колькой на руках и стала возле свекра. Она еще держалась, совала Кольке яблоко, показывала на Уласовича:
— А это — дед. Видишь. Ну, чего ты. Это ж дед. Кольке дяди ничего не сделают, они сейчас уйдут. Этого дядю ты знаешь. Он живет во-он где!
«Дядя» Цмулик вышел из хлева и пошел вокруг него, толкая носками сапога прислоненную к стене кукурузную и подсолнуховую ботву. Вот он нагнулся, отвел рукой маковые стебли, заглянул в будку.
Лида и свекор стояли точно распятые.
— Погодите, стойте! — вырвалось у Лиды, но она поняла, что этот ее вскрик ничему не поможет. Колька, наверное, почувствовал мамин страх, перестал кричать и прижался к ней замурзанным личиком.