Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 60

— Эх!..

— А много ли это три рубля?.. Билет в кино сколько стоит? Не знаешь? Два рубля. Вот теперь и считай!

— А приусадебные участки, а подводы, а сено, а картошка... — загибал пальцы Павло.

— Да и я что-то не пойму. Смотрю — хаты в селе на две трети новые, почти все под шифером.

— Поживешь — поймешь, — пригладил ехидный чубок Василь. — Когда-то люди деньги в землю да в скот вкладывали. А теперь — в хату. Вот и выходит, что единоличная хата под стрехой отошла в прошлое. Она вынянчила нас и смотрит в древний мир. Ты, наверное, в нашем селе живешь в самой старой хате. Потому что ты и сам для села — история, ты даже не знаешь, откуда у людей и хлеб и шифер.

— Ну, насчет тебя, как ты этого достиг, я уже знаю... А все-таки твоя клуня хоть и новая, а тоже почти история. Музейный экспонат. И хлев и хата...

— А вот и не угадал, — снова пригладил чубок Василь. — Хоть моя клуня и в самом деле одна такая на все село. Не экспонат она, а макет, образец. Когда-нибудь они, — пальцем указал на Павла, — дойдут умом, что и в колхозе нужны клуни, чтобы гречиха, горох, чечевица не гнили под дождем, а инвентарь мелкий не ржавел в поле, — вот тогда придут с нее план снимать. — И усмешкой не то иронической, не то хитрой прикрыл свои слова.

В этих словах был ответ Федору и про хлев и про хату.

— Ты хочешь сказать, что новая хата — это возрождение единоличничества. Новая его ступень!

— Это ты говоришь. Я молчу.

Хоть Василь и дальше прятал свой товар неизвестно под каким горшком и по-прежнему не давал заглянуть себе в душу, все же Федор почувствовал, что блуждает он где-то поблизости от Василева тайника. Особенно помогла в этих поисках, сама того не подозревая, Липа. Это она рассказала, что Василь, вернувшись с войны, совсем было запустил хозяйство. Всегда состоял в каких-то комиссиях, в президиумах. «И такой, как начнет говорить, словно газету читает. А потом, слава богу, — отрезало. Взялся за ум».

Но почему «отрезало», что приворотило к хозяйству Василя, который и в детстве не любил возиться в огороде и в хлеву?

— А цифири этой без попа и не прочтешь. Ему, — показывая обрубком руки на Павла, — эта цифирь в нижнем ряду, как пятое колесо к телеге! Его ругают за невыполнение плана. А что трудодень низок...

— Конечно, есть за что ругать, если не выполняются планы. И люди будут роптать. Куда же, скажите, девается хлеб? Ведь посевные площади не убавились?

И Василь и Павло пожали плечами. Что им эти цифры! В какую дыру хлеб просыпался, они, конечно, знают.

— Куда дырка девается, когда бублик съедается, — развел рукой и обрубком Василь. Он говорил лениво, будто нехотя. Таким способом он ведет беседу всегда. Человек он с виду меланхолический, усталый. А ведь раньше, Федор помнит, брат не был таким. Его прежний характер несколько выдают глаза: внимательные, живые, насмешливые.

— Легко это только за столом, — пригнул ветку шелковицы Павло. — А на деле — голова пухнет. Когда все время спешишь, одно оставляешь, за другое хватаешься, а потом снова бегом. Чуть поднял голову, а у тебя впереди новая веха стоит.

— Если бы все до вех бегали, было бы неплохо, — заметил Василь, срывая ягоды с ветки, которую наклонил Павло. — А то некоторые весь век стремятся к месту в президиуме да к персональной ставке.

— Подрезать у них такое стремление, — пытаясь разбить спор, пошутил Федор.

— Тогда они лягут и уснут. — А у некоторых и для такого бега ума не хватает, — поднялся Павло. Хотя он уже привык наступать на рассыпанные Василем колючки, но сегодня они укололи его слишком больно. Разве он когда-нибудь ставил себе целью домашнее благополучие, разные пузатые шкафы и всевозможные блюда? Вон на бывших парниках — лучших землях их села, — словно грибы, три хаты бывших председателей колхоза. Они будто неуместная шутка, а для него — как предостережение. Потому что там осталось еще место. Но четвертой хаты, его хаты, там не будет!

Павло закинул доску на плечи и, буркнув в единственном числе «бывай здоров!», пошел к воротам.

Федору больно за брата, будто он сам обидел Павла. И было бы за что! Какой гвоздик колет изнутри Василя, понуждает сказать каждому что-то оскорбительное, ехидное? А ведь сам он при этом и глазом не моргнет. Обирает себе губами прямо с ветки шелковицу, будто только что поздравил человека с днем рождения, а не плеснул на голову помоями.

— Ядовитый ты стал. Слова все какие-то нехорошие. Не разберу я, маска на тебе или ты в самом деле... За что это ты его?

— А так, чтобы помнил... Он в мыслях еще и сейчас в больших начальниках ходит. А я так, ртуть поднимаю.



— Какую ртуть?

— А такую... Человек — что термометр. Чем выше поднимается вверх, тем ниже падает в нем совесть.

— Но ведь это же неправда, Василь. Ты и сам так не думаешь? — Только по глазам Василия не угадать ничего. — Василь... — Федор положил брату руку на плечо. Ему хотелось, чтоб тот рассказал все. Тяжело думать, что Василь плохой, что иронизирует злобно. Может, от болезни какой?

Однако руке Федора на Василевом плече неуютно.. И он быстро отводит ее.

Ну и пусть!..

Только почему пала таким камнем на душу Федора эта черствость брата?..

Не ищи беды, она сама тебя найдет. Горе забрело на Кущево подворье и поселилось там. Как-то Федор возвращался от криницы — копал ее один, поп почему-то туда почти не наведывался, — а навстречу ему, не разбирая дороги, спешила Яринка.

— Дядя Федор... С дедом Лукой... Привезли его из колхоза на подводе. Поднимал колоду какую-то возле циркулярки и упал. Врачиха приходила, укол сделала. Плохо очень, сказала. Она сейчас опять придет...

Яринка бежала к дяде, потому что ей казалось, именно ему больше, чем другим, светятся лаской глаза деда. Может, он жалеет дядю? Ей самой его жаль. Такой здоровый, умный, а калека. На нее дед цепляет множество прозвищ. Но Яринка знает, это от доброты. Дед балует ее. Яринка ему иногда рассказывает такое, чего не скажет даже отцу и матери. С дедом они ходят по грибы, он часто берет ее на речку, когда выезжает вытряхать верши. А то по дрова или за сеном. Он всегда требует, чтобы ехала с ним именно она, а не Оксана или мать.

Старик лежал на деревянной кровати, увязшей ножками в глиняном полу, смотрел в потолок. Он один знал, что с этой кровати ему уже не встать. Подстегиваемые повседневными заботами и постоянной нуждой мысли и теперь продолжали кружиться вокруг житейских мелочей. «Не забыть бы сказать Одарке, чтоб купила поросенка. Осенью заколет. Федора надо кормить посытнее. Скотный двор пускай продадут, зачем он им? А хату на эти деньги подремонтируют к осени...»

На скрип двери повернул голову.

— Ты, Федя?

— Я, тату. Что это с вами? — старался говорить бодро, а взгляд тем временем встревоженно бегал по отцовскому лицу. — Приболели немножко. Ничего, поправитесь.

— Эх, сынок, уже я поправлюсь попу в кошелек.

За окном сверкало солнце. Перед хатой цвела липа, вокруг нее звенели пчелы. Шелковицу, что росла напротив окна, облепили ребятишки. Они качались на ветвях, их веселые личики перепачканы соком ягод. А Лука умирал. Это уже понимал не только он, но и Федор. И так близко, почти рядом — пчелы, липовый цвет, дети на шелковице, и — смерть, дыхание которой остро ощутил Федор, и от этого чувства у него все содрогнулось внутри...

Дед Лука долго, не отрываясь, смотрел на сына, а потом тихо, так, что Федор еле расслышал, проговорил:

— Нагнись, сынок. Положи голову вот сюда.

Необычной была эта просьба отца, но Федор исполнил ее. А тот своими заскорузлыми пальцами стал ласково гладить жесткие волосы сына, и в уголках его глаз заблестели слезинки.

«Я тебя никогда прежде не ласкал, сынок. Прости меня...»

— Прости меня...

— За что вас прощать, тату? Не вы, а доля ваша пускай прощения просит.

«Мне было двенадцать лет, когда умерла мама. Он тогда бродил по заработкам. Мы не могли дождаться его, и вместе с Никодимом упросили тетку взять к себе Василя, а сами отправились в люди».