Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 66



— Я не хочу в клуб, — вдруг сказала Лина, — пойдем куда-нибудь… Я знаю куда. — И решительно повернула налево.

Они вышли за село, а дальше дорога спускалась в лощину, из лощины вывела к пескам, засаженным молодыми сосенками. Тут и там темнели кроны больших сосен, самосейных, они росли здесь с давних времен, корявые, густые, но невысокие. Нигде не было ни души, в небе стояла полная луна, она то скрывала свой бледный лик в тучах, то снова горела ясно и чисто, освещая им дорогу. Шагали не рядом, их следы сходились, расходились, пересекались, словно предсказывая что-то на будущее. С ними шагала весна. В черных глубинах земли зашумели в скрученных корневищах первые соки, и распушились сережки на краснотале, который деды режут на корзины, и где-то там, в дальних краях, неведомо каким образом слышали все это соловьи, в их сердцах просыпались песни и любовный восторг, и уже птенцами пахли еще засыпанные снегом соловьиные гнезда в красноталах.

Валерий и Лина молчали. У них были такие еще короткие жизни (да и в тех уже немало того, чего трогать они не смели), и как ни любят влюбленные рассказывать про себя, их хватило только на три вечера, а потом мир их отношений наполнился фразами, молчанием, взглядами, значительными только для двоих и несущественными для остальных. И Лина снова и снова ощущала, что теряет рядом с этим парнем свою обычную ироничность, что наполняется чувством тревожным и праздничным. Они были вдвоем и осознавали это как-то особенно сладко и волнующе.

— Видишь, вон табун белых коней, — показала она на занесенные снегом сосны, поворачивая с дорожки на целинный, твердый, прямо-таки ледяной наст. — А на них пышночубые, белоусые парни. И ты… впереди.

— У меня усы черные… Будут, когда вырастут, — засмеялся он. — Тебе надо бы в театральный институт или училище… Педагогический для тех, кто любит шум и не боится испортить характер.

Ему стало даже завидно, что она улавливает что-то, недоступное ему. А он еще считает себя художником!

— Я люблю шум… — ответила она. — Тишину тоже. Как в библиотеке. Тишину и книги. Много книг. Они, как люди, переговариваются по ночам.

— Было в кино…

— Все-то ты знаешь, — бросила она.

— У моего отца немалая библиотека. И вообще в городе… — он не договорил. — Нет, я серьезно. Тебе бы надо куда-то…

Минутная зависть прошла, и он снова любовался ею, каждое ее слово ловил с особым вниманием.

— Серьезно — не знаю. Мать когда рассердится, говорит, что у меня в голове ветер вперемешку с фантазиями. Ведь это плохо. А ты рисуешь по-настоящему?

— Важно не то, как я рисую, а что в этом видят другие, — сказал он. — Я никогда не стану художником. Я это понял. И рад, что понял вовремя. Мне хотелось рисовать всякие экзотические страны, и я рисовал их. Однажды написал горы в тумане, а их приняли за стога. Мы вообще очень часто обманываемся в молодости…

— Ты так… словно уже подал заявление на пенсию.

— Может, я и вправду старый. Почти год носился с одной идеей.

— Какой?

— Это неинтересно.

— Очень интересно.

— Мир, казалось мне, построен по одной схеме: атом, земля, солнечная система, галактика — они не могут лететь куда-то просто так, они тоже подчинены этому закону… Через движение и круг, как в бесконечно малом, так и в бесконечно большом. Кровь совершает в нас круг…

— А может… это и правда великое открытие? — сказала она шутя и всерьез одновременно. — Надо рассказать ученым. Станешь знаменитостью. Тебя будут цитировать.

— Об этом догадывались уже греки.

Некоторое время они шагали молча, только снег поскрипывал под ногами. По обе стороны стояли сосенки, они здесь росли редко, семьями.

— Так ты собираешься поступать в художественный институт? — спросила она.

— Нет… Попробую в технический… На целине немного научился управляться с техникой, получил шоферские права, — сказал он просто.

— Почему же не пошел шофером? Катал бы меня…

— Хочу подготовиться в институт. Я плохо учился… Кое-как… Физики, химии не знаю совсем… Забыл и то, что знал. Или, как говорят, не знал, не знал и то забыл.

— Но ведь ты же рисуешь и сейчас?

— Для себя.



Они оказались на невысоком, срезанном холме и остановились там. В мгновение ока раздвинулся мир и стали ближе звезды. Они были еще холодные, словно вбитые в синий лед гво́здики, но уже чуяли весну. Далеко внизу в серо-белой полутьме угадывались и Десна и леса за Десной, но только угадывались — все пространство было затянуто мглою.

Валерий озирался с любопытством, ему не приходилось бывать здесь. На склоне холма росли невысокие, кряжистые дубы и несколько елей — они стояли гуртом, — и серело что-то в центре холма. Валерий приблизился и увидел каменный крест. Дальше стоял еще один, точно такой — низенький, вросший в землю, выщербленный и поцарапанный. Он потер рукой холодный камень, нагнулся и с трудом разобрал высеченные на граните, сточенные временем цифры: «1637».

— Старина какая! — удивился он.

— Одни говорят, здесь когда-то стояла крепость, другие — церковь, — рассказывала Лина. — На старом фундаменте была новая церковь, ее развалили перед войной, а в войну немцы оборудовали на паперти гнездо, стреляли из пушек и пулеметов, не пускали наших через переправу.

Валерий сел на крест, глубоко осевший в землю, но Лина решительно потянула его за рукав.

— Встань. Как можно!

— Почему?

— Человек ведь…

— Там уже ничего нет. Одна пыль.

— Все равно — человек!

— Где же он?

— Ну… там… Место… Куда-то ведь он девался. Земля его забрала.

— Ты что, веришь в душу? — шутливо спросил он.

— Не в вере дело. А как бы тебе… Вот и Шевченко — отец нам часто читает, — очень ему не нравилось, что могилы раскапывают. Святыни все-таки. Словно бы тот человек и не жил. И мы ведь умрем…

Валерий подумал о матери, и мороз пробежал у него по спине.

— Ты знаешь, если бы всех поднять и поставить — места не хватило бы на земле. Да и не все заслуживают святого отношения.

— Может, и не все, — согласилась она, но тут же и возразила: — Но у каждого что-то было… Плохое и хорошее. Наверно, и он, — показала она на крест, — когда-то любил.

— Любил? — ошеломленно повторил он. — А что осталось от этой любви?

— Не знаю… Другая любовь. И так до бесконечности. До нас.

— Наша — это наша, — сказал он невразумительно и притянул ее к себе, хотел поцеловать, но она уклонилась. Попытался еще раз, и она уклонилась от него снова.

Он удивился, ведь только вчера они целовались на улице в пяти шагах от фонаря, где их каждую минуту могли увидеть, и она не вырывалась. А теперь ее лицо было строгим, бледным (а может, это луна так осветила), и губы сурово сжаты, и глаза неприступны. Хотя он и не видел в них ничего, только черноту, но неприступной была и сама чернота.

— Валерий, — сказала она. — Я хочу… чтобы ты пообещал мне говорить правду. Только правду. А я обещаю тебе. Давай закроем глаза и подумаем вместе: если я обману, то я плохой человек и пусть со мной случится все самое плохое. И тогда кара станет настоящей, она будет подстерегать. Обманывать друг друга можно только в шутку…

Валерий улыбнулся в душе, но волнение Лины передалось и ему.

— Может, ты полюбишь другую или с нами что-то случится — я прощу тебе все за правду. Может, и не надо будет прощать… Ты снова скажешь: выдумала, вычитала. Ты такой умный, много ездил и видел… В мире столько клятв… Так что это не клятва… А просто… я не перенесу неправды.

— Я тоже, — сказал он, преисполняясь громадной, даже слезы выступили на глазах, нежностью и почему-то жалостью к Лине. — Я обещаю… — Почувствовал, что ему чего-то не хватает.

Его искренность искала свидетелей — тех, какими чаще всего клянутся и какие потом ничего не могут доказать: звезд, неба, речки… Ими клялись самые первые влюбленные. И все-таки свидетель явился. Из необозримой синей бездны вырвалась светлая точка, прочертила небо, упала за Десной, за лесами. Лина вздрогнула, чего-то испугалась, он поцеловал ее, но поцелуй был холодным, торжественным.