Страница 14 из 66
— Комплекс, — ответил Василь Федорович, все шаря взглядом по полкам.
— Неполноценности? — пошутила Лина, хотя, наверно, только она поняла сказанное отцом.
— Давай поучи, ликвидируй неполноценность, — буркнул Василь Федорович.
— А чего же, шеф, вы сами говорили, что мудрость надо брать у всех.
— Так это же мудрость. И не называй меня шефом.
— А кто же вы? Я рядовая, вы председатель, руководитель… мой шеф, — проговорила с деланной наивностью.
— Выковыряла же такое… шеф. Мы не на работе.
— Но беседуем на служебные темы.
— Знаешь что, Лина…
— Вы председатель, начальник, и вам, как каждому начальнику, сейчас желательно на меня рявкнуть. Я уже готова…
Грек рассмеялся:
— Ну, хорошо. Все ты у меня понимаешь. О комплексе речь. А если уж такая умная, так давай советы.
— О комплексе не могу, — вздохнула Лина, — не по моей части.
— А что по твоей?
— Вам, предок, не угадать.
— Ну, что за выражения! — уже не на шутку рассердился Грек.
— Не обижайтесь, папа, словечко и вправду поганое. Сорвалось. Хоть и не в обиду будь сказано, вы у меня предок умный. В комплексе разберетесь сами. А вот с клубом я могла бы подсказать.
— А что именно?
— Надо такой клуб, чтобы было весело.
— Как это? И откуда я вам этого веселья… Постановлением или по наряду?.. Сами творите.
— Не творится. И не знаю почему.
— А мы когда-то умели.
— О, вы… Вы прошли все. — И оглянулась на Зинку: — Зинка, иди, сейчас папа будет рассказывать, как макуху ел.
— А ну тебя, — махнул рукой Грек. — Покажи лучше, где эти книжки.
— Вы эти книжки давно перетаскали к себе. Вон они. — И пошла впереди него. Из кабинета донесся их приглушенный разговор, а через минуту — громкий смех.
Фросина Федоровна, сама того не замечая, поджала губы. В ней шевельнулось что-то похожее на ревность, и не только ревность, это было сложное чувство, которого она не умела понять и которое мучило ее. Она ревновала мужа к самой его природе, противостоящей собственным детям и ей самой, хотя и знала и видела, что это не так, что он весь их без остатка, но замечала в нем нечто, чего не могла постигнуть. Между ним и Линой вообще существовала связь, которую они не смогли бы выразить никакими словами, у них был тайник без крыши и стен, но куда никто другой заглянуть не мог. И когда порой усядутся они возле телевизора или у книжного шкафа, начнут тары-бары, она, жена и мать, не в силах за ними уследить, и не столько уследить, сколько войти третьей в этот незримый круг, и, видя, что туда не могут войти и Оля и Зина, начинала беситься. Вот и сегодня приехала Оля, а он не спросил, как ей живется, какие отметки, а болтает о чем-то с Линой.
Василь Федорович чаще, чем родным дочкам, приносил Лине обновы — ведь сирота. Фросина Федоровна это понимала, сама жалела Лину, ее сиротство; бывало, Лина начнет расспрашивать у нее о своих родителях, и Фросина Федоровна расплачется, обнимет ее, и заливаются слезами обе. И все-таки она не могла не заметить, что Лина хоть и уважает ее и даже поверяет свои тайны, но смотрит на своего дядьку-батьку как-то по-особому и пытается все больше отделаться шутками да колючками, вызывая нарекания со стороны Василя Федоровича. А потом они снова переглянутся с таким видом, словно владеют общей тайной, какую другим знать не дано, «не доросли», мол, как часто говорят сегодня по поводу и без повода.
— К тебе два раза заскакивал корреспондент из Киева. Такой настырный. Володька Огиенко приводил, — сказала жена.
— Женишок, — улыбнулся Грек.
— Уже не женишок, — вздохнула почему-то Фросина Федоровна. — Какой-то другой провожает… С усиками. Перебирает наша Лина, никак не выберет. По дядьке мерит кавалеров, еще, чего доброго, засидится в девках.
Фросина Федоровна сказала это по-житейски просто, а он покраснел, приятно стало, на самом деле почувствовал личную ответственность за воспитание Лины, большую, чем за родных детей; никогда не ждал от нее благодарности и не думал об этом, а теперь благодарностью ему становился ее сердечный выбор.
Хоть и просто сказала это Фросина Федоровна, прозвучало оно и как сожаление, послышалось в ее словах что-то похожее на грусть, на утрату… Это означало… что вот ищут таких, как Лина. А она в свое время не сумела этого использовать, и они, вот они с Греком, не сумели создать личного уюта. В молодости Федоровичи, как прозвали их на селе, перебесились как следует, любились и сражались друг с другом, даже перебили немало посуды, не поступаясь ничем, жили и боролись одновременно. Правда, — сейчас Фросина могла в этом признаться — зачинщицей по большей части была она, он все чаще уступал, но не признавая ее правоты и избегая ссор. Он был справедлив, искренен, но груб, и не было в нем многого, очень нужного в семейной жизни. Не умел и не знал, как сделать приятный жене подарок, не знал сотен мелочей, какие знают другие мужья, у которых (отмечала она с радостью) часто только и хватает умения преподнести эти мелочи, не умел жить для себя, а таким образом и для нее. И хотя она по большому счету тоже жила так, все ж таки принесла в семью нежность, радость праздников, подарков, выразив в них ласку; впервые в жизни он получил подарок от нее — вышитую рубашку на день рождения, и впервые, когда появилась в их доме Лина (Фросина Федоровна была тогда уже в положении), попросила его привезти из леса на Новый год елочку. Он с тех пор изменился, но не слишком.
Фросина Федоровна знала, что если бы ей привелось начинать жизнь от девичьего порога, снова пошла бы за него, хотя за другим, может быть, было бы и спокойней и теплее. Она знала, что он крайне щепетилен, и, если бы в его сердце зажглась новая любовь, он бы принял этот огонь не только как радость, но и как муку. Пытаясь охватить умом свои отношения с мужем и его самого, она даже терялась, так все было сложно, а может, и не сложно, а изменчиво, как речка, чью глубину до конца не просмотреть, не увидеть всего и не понять. Она верила ему, верила в его бескорыстие, искренность, знала, что он добрый, неподатливый, немного себялюбивый (а кто не себялюбивый?), вспыльчивый, и не помнила ни одного случая, чтобы он сказал неправду, может, иногда отшутится или уйдет от ответа, но и тогда не обманет, а вот засело же в ней что-то, заставляло ревновать к прытким молодицам в селе. И с чего бы это? По опыту других? Оттого, что он все-таки неравнодушен к женщинам и что такой вот — большой, уверенный в себе, полный жизненной жажды, а в то же время и наивный, неспособный на мелкие грешки, — может по-сумасшедшему влюбиться, или, чего она особенно боялась, его легко может в себя влюбить какая-нибудь опытная искусительница и делать с ним что вздумается. Но опять жизнь — она и вправду как речка, глубина пугает, но там столько зовущего, чистого; Фросинины бывшие подруги всегда завидовали ее замужеству: ее муж не пил, не гулял, был остроумен, умел тонко поддеть кого-нибудь и сказать комплимент красивой молодице, к тому же слегка поухаживать, а она, жена, всегда находила в нем прочную опору, защиту и даже пример.
Поэтому ее вздохи означали, что ничего с молодости не сбывается, но что она другого не хотела бы и желала бы Лине найти такого мужа.
Они еще немного подразнили Лину ее вероятным замужеством. Фросина Федоровна все хотела выпытать, кто тот смуглый парень, с которым она простаивала у ворот и вчера и позавчера, но Лина не призналась, потом по телевизору начали показывать фильм, и все, кроме Василя Федоровича, смотрели французскую комедию со стрельбой и поцелуями, а он затворился в своей комнате и листал найденные Линой книжки. Надо было выбирать проект комплекса, надо было думать, с чего начинать это (даже боялся произнести мысленно) объединение, от которого предвидел для себя великое множество неприятностей.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Сегодня она впервые пригласила Валерия к себе домой. Надеялась застать Фросину Федоровну, хотела, чтобы он понравился ей, очень хотела, но матери не было: рядом вертелась Зинка, бросала многозначительные взгляды на Лину, словно это они вдвоем отхватили жениха, а потом засела за пианино, барабанила — хвасталась, не давала поговорить. Обругала Зинку, подошло время хозяйничать — мать задерживалась в поликлинике, Валерий остался в одиночестве; перелистывал ее альбом с фотографиями. Ему в этой уютной комнате было не очень-то уютно, и он потащил Лину на улицу. Уже смеркалось, горел закат, в центре зажглись фонари, и они шли на них, ломая тонкие пластинки льда, которым затянулись лужицы. Лина изредка поскальзывалась, Валерий шагал широко, не спускал с нее глаз и о чем-то думал. Она не знала, о чем, и это ее раздражало. До сих пор не могла разгадать его, каждый раз он казался ей иным, не таким, как накануне, это ей и нравилось и не нравилось. Вспомнила, как поначалу они чуть было не разругались: он стал вдруг с ней грубым, нахальным, сказал, что у нее сладкие губы и поцеловал насильно и так быстро, что она не успела опомниться. Она бежала домой, злилась на него, клялась, что больше к нему не выйдет, а губы горели жаром, и по телу разливался томный страх, она чувствовала соблазнительную, влекущую силу этого страха, боялась, что он останется в ней навсегда, и злилась пуще. Уже дома, засыпая, вспомнила сияющие синим трепетным огнем его очи и угадала, что это было не нахальство, а смущение или какое-то испытание себя. Последнее ей тоже не понравилось, и она решила считать это все-таки застенчивостью. Потом убедилась, что он на застенчивого не похож, но и испытывать таких грубых объятий ей больше не пришлось.