Страница 3 из 93
Через неделю или две после моего седьмого дня рождения отец избил мать до смерти.
Я помню, как это было. Знаю неизменный путь, как это будет.
Слушайте меня.
Да, вы. Уделите внимание. Это важно. Тут целая история. Все остальное - лишь контекст.
Слушайте:
Бесплатная клиника для рабочих района Миссии... Папа и я и старикан со шрамами...
Папа и я, мы сидели на пластиковой скамье, придавленные к плесневелой стене, в паре метров от бронированного стекла дверей на улицу. Рядом скорчилась девочка, лет двенадцати или тринадцати - мне она казалась взрослой. Она болтала себе под нос, я почти не понимал слов, а которые понимал, были почти лишены смысла. Она качалась туда-сюда, прижав колено к груди, вторая нога дергалась, моталась и пиналась. Ей было всё равно.
За ней был дряхлый морщинистый тип, не моложе самого папы, он лежал на скамье, головой на куче тряпок, хрипло дыша и пуская кровавые рвотные пузыри из носа.
Рядом со мной был папа.
Локти на коленях, голоса уныло свесилась почти между ног, он смотрел вперед, едва ли моргая; я знал, он смотрит куда-то внутрь головы, не на помещение. Такое часто случалось после эпизода. Он был как мертвый, хотя двигался и дышал и так далее. Не издал ни звука с тех пор, как мы сели. Более часа.
Как и я.
Комната ожидания клиники была больше нашей квартиры. И чище. Утро переходило в день, и тут было мало рабочих, желавших увидеть врача. Всего пятьдесят или шестьдесят. День тянулся вяло. Почти все были с красными лицами и липким влажным кашлем - подхватили горячку, в тот год рано стартовавшую. Была еще не осень. Горячку можно было излечить приемом таблеток, неделю или две. Но таблеток почему-то всегда не хватало. Никль Портер, паренек с нашего этажа Дома для поденщиков, рассказывал, что его отец вернулся из клиники хуже, чем когда лег; что ночами он задыхался до смерти.
Помню, я подумал, слушая Никля: вот бы было здорово, если бы папца унесла горячка. Маму вернули бы в профессионалы, она учила бы и мы жили бы в настоящем доме, нашем доме, на улице Литературных Дарований в кампусе Южного Беркли.
Я даже вообразил, что Никль и его мама устроили нечто подобное, ведь через пару недель он исчез. Я думал так, потому что был новичком. Несколько месяцев спустя я хорошо, на личном опыте понял, куда деваются дети из района Миссии.
Сидя там, на скамье, я не боялся, что мама умрет; это удел совсем уж новичков. В кварталах поденщиков вы заботитесь не о том, что стрясется, а о том, как это пережить. Если умрет, одно дело. Если выживет, совсем другое. Так и эдак, я ничего не мог поделать. Только сидеть и ждать. Стараясь не думать о дальнейшей жизни.
Вот чем я был занят, пока не показался старикан.
Он вошел в двери, словно искал, куда пристроиться; он держал подмышкой такой, знаете, полый пластиковый костыль, хотя не казалось, что ему нужна опора. Разве что из-за старости. Он казался старше грязи. Волосы почти поседели, и брови, а лицо цвета ветхой бумажной сумки. Нос сворочен. Шрамы на лице были светлее прочей кожи. Он прямо шагал к внутренней двери.
- Вы не можете.
Он остановился и оглянулся. - Чего?
- Не можете так войти. - Я указал на высокопрочное стекло с отверстиями, отделявшее регистратора. - Отметьтесь у леди в окне, потом сидите, пока вас не позовут.
- Верно, малец. Я тут не чтобы... Ох. - Он перевел взгляд на папу, такой взгляд, будто увидел кошмар, такой кошмар, когда вы сами не знаете, чего боитесь. Голос был сдавленным. - Драть меня...
Тут он типа опомнился, потер глаза рукой; но остался бледным, лишь шрам через нос стал багровым, и ноги, похоже, готовы были подломиться.
- Лучше вам сесть, - сказал я. - Если упадете, поднять будет некому.
- Ага. - Голос стал грубым, хриплым. - Ага. Помню.
Я не знал, о чем он, так что не ответил. Он снова всмотрелся в отца, потом в меня; лицо было такое, будто он сошел с ума или хочет заплакать. Но затем оно стало всего лишь грустным. - Тяжелый у вас денек.
Я поглядел на папу, но он оставался пустым, словно старый дом в заброшенном районе. - Согласен.
Старикан подошел и сел между мной и бормочущей девочкой. Оперся подбородком о костыль. Казалось, для того он его и носит - подпирать усталую голову. - Мама, верно?
Я глядел в пол. Он знал о том, о чем не должен был; а я уже знал слишком много, чтобы угрожать соцполицией. Может, он сам социк.
- Моя мама тоже тут, - сказал старикан.
Я научился смотреть в пол, но так и не научился помалкивать. - У вас есть мама?
- У всех есть мама. И все мамы умирают.
- Моя мама не умрет.
- Может, не сегодня. Помнишь, что она сказала? Насчет папы?
Я помнил. Лежа на койке в спальне, вся в поту и синяках, из угла рта еще струится кровь. Я помнил, как тряслась рука, схватившая меня за запястье, и как в ее хватке не оставалось силы. - Заботься об отце, - сказала она. - Он единственный отец, который у тебя будет. Он болен, Хэри. Не может себе помочь.
Она многое такое говорила. О том, что это не его вина, и как "папа по-настоящему нас любит и не хочет навредить". Хотя он вредил. Иногда так сильно бил, что она не могла ходить. Я так и не понял: кому какое дело, чья тут вина?
Она часто повторяла "он сам не свой", тоже непонятно: если он не свой, то чей? Если папец просто больной, почему не выздоравливает?
Да кому какое дело? Какая разница? Тычок в рожу есть тычок в рожу. За что и почему - от этого нет пользы.
Но мама явно думала, что мне важно понять, и я всегда кивал и поддакивал: единственный способ успокоить ее тревогу обо мне.
Старикан смотрел так, будто умел читать мысли. - Ибо нет ничего хорошего и дурного, но лишь мышление делает всё таковым. Верно?[1]
Я снова уставился в пол. - Думаю, вам не следует разговаривать со мной.
- Вот это верно. - Он чуть подался ко мне, склоняя голову и понижая голос, словно не желал, чтобы слышал папа; я подумал, что он, наверное, не социк, если бы был социком, знал бы, кто такой папа и что после эпизода он не ответит, хоть в него стреляй. - Слушай, парень. Я хотел...
Он замолк и покачал головой, и я понял, что он кривится, хотя не видел лица. - Только одно, парень. Одно, и оставлю в покое. Ладно?
Я не ответил, потому что увидел его руки.
Он сидел, выставив локти, сложив кулаки между коленей. Забавно: так же часто сидел и папа. Но руки его были не как у папы. Руки отца были большими и сильными, твердыми как кирпичи - когда он нападал, ронял меня на пол, даже не замахиваясь. Даже не сжимая кулаков. Он работал в доках и мы ели хорошо, и он как будто становился сильнее. Сильнее, чем ждешь от здешнего народа. Руки отца были потертыми, с рубцами и жесткими мозолями, но они выглядели руками.
Руки старикана казались молотами.
Не изуродованными - нет, у него все пальцы были на месте - но они были сплошь в рубцах и странных растяжках кожи, по костяшкам и бокам пальцев, так что за этой толстой броней костяшек, собственно, почти не различить. Может, костяшек уже не было? Все, что выделялось на кулаках - более темные полосы кожи между первыми и вторыми пальцами.
Эти руки были созданы, чтобы бить.
- Уродство, ха? Вот что бывает с ребятами вроде меня. В старости. - Он раскрыл кулаки, чтобы я видел шрамы и мозоли на ладонях. Казалось, пальцы плохо ему служат, такие они были корявые, вздувшиеся в суставах. - Малость поздновато брать в руки гитару.
Мне казалось, что нужно что-то сказать. Пусть нельзя говорить с незнакомцами, но я не хотел быть грубияном. Но выдавил я лишь: - У вас сплошные шрамы.
- Ага. У тебя тоже.
У меня не было шрамов, вот таких, разве что отметки после игры с мячом. Он шутил, что ли? - Насмехаться над детьми - это же в жопу дрын.
Я не знал точно, что такое "в жопу дрын", но старшие ребята говорили так, когда кто-то обижал других без причины.
1
"нет ничего хорошего и дурного, но лишь мышление делает всё таковым". - Старая философская максима, встречается, в том числе, у Шекспира ("Гамлет")