Страница 60 из 191
Ася стремилась познакомиться с братом Беньямина Георгом, который к тому времени стал убежденным коммунистом и активным общественным деятелем, но Беньямин препятствовал этому, оставаясь верным своему давнему принципу полностью изолировать друг от друга людей, занимавших заметное место в его жизни. Но если он не допускал свою латышскую подругу ко многим своим делам, то сам горел желанием при ее содействии войти в мир, о котором почти ничего не знал: в мир современного театра. Осенью 1924 г. свое согласие на встречу с ним дал Бертольд Брехт, активно избегавший знакомства с Беньямином на Капри; по воспоминаниям Аси, первое их свидание оказалось неудачным и Брехт свел свои контакты с Беньямином к минимуму[194]. Интерес к Брехту показывает, как сильно изменились представления Беньямина об открытых перед ним возможностях. Хотя он поддерживал связи с немногими близкими друзьями студенческих времен, включая Эрнста Шена, Юлу Радт-Кон с ее мужем Фрицем и Альфреда Кона, и по-прежнему живо интересовался эзотерической мыслью и мыслителями-эзотериками (он пытался напечатать рецензию на новую книгу Эриха Унгера Gegen die Dichtung («Против поэзии»)), после возвращения с Капри он начал сближаться с несколько иными кругами. К концу года в квартире младших Беньяминов в родительском доме установилось что-то вроде домашнего мира. На хануку Штефан получил в подарок не только железную дорогу, но и «великолепный индейский костюм, одну из самых красивых игрушек, какие попадали на рынок за долгие годы: красочный головной убор из перьев, топоры, цепочки. Кто-то еще вручил ему африканскую маску… и в то утро я увидел его, танцующего передо мной в грандиозном наряде» (C, 258).
К февралю 1925 г. книга о барочной драме приобрела свою окончательную форму: две главные части плюс теоретическое введение. Беньямин все еще вносил поправки во вторую часть (на основе почти законченной рукописи), но введение и первая часть уже были завершены. Шолему он описывал введение как «откровенное нахальство, иными словами, не более и не менее как пролегомены к эпистемологии, что-то вроде второго этапа моей старой работы о языке… подаваемого как теория идей» (C, 261). Ни давно запланированная третья часть исследования, ни краткое теоретическое заключение, призванное уравновесить предисловие, так и не были написаны. Наконец, после упорной работы, растянувшейся более чем на год, Беньямин отослал вторую, «более скромную» половину введения и первую часть своему научному руководителю Шульцу с тем, чтобы тот, как он надеялся, инициировал сложный процесс, который привел бы к получению Беньямином venia legendi или права занимать профессорскую должность в университете. Он считал, что его шансы «не слишком неблагоприятны», поскольку Шульц был деканом философского факультета и это могло облегчить путь к заветной цели. Кроме того, Беньямин обратился к Саломону-Делатуру с просьбой подыскать ему «образованную женщину, которая в состоянии уделить мне неделю напряженного труда» (GB, 3:9), то есть записать под его диктовку окончательный вариант второй части и введения. Такой метод финальной отделки впоследствии применялся им при работе над каждым крупным произведением: имея законченный рукописный вариант, Беньямин надиктовывал его стенографистке, одновременно внося в него небольшие исправления, и получал окончательную версию, предназначенную для печати.
13 февраля, как всегда, со смешанными чувствами он отбыл во Франкфурт, чтобы начать предпоследний, как он надеялся, этап на пути к хабилитации. По мере того как тянулись недели, он впадал во все большее уныние. Последние, технические мелочи работы над хабилитационной диссертацией – «такой механический труд, как диктовка и составление библиографии» – стали для него тяжелым бременем. Что касается самого Франкфурта, то по сравнению с Берлином или Италией в его глазах этот город был отмечен «запустением и негостеприимностью»: Беньямину были ненавистны и его «повседневная жизнь, и его вид» (C, 261, 263). При этом сам он находился в плохой эмоциональной форме. По-прежнему не испытывая энтузиазма в отношении даже самого успешного результата своих усилий, он все отчетливее понимал, что оказался в безвыходной ситуации. Шульц, возглавлявший кафедру истории литературы, в 1923 г. внушил Беньямину самые серьезные надежды на то, что он поддержит его работу и его кандидатуру; в конце концов именно Шульц предложил Беньямину такую тему. Как указывал Буркхардт Линднер, Шульц был амбициозным ученым, который не побоялся бы связать свое имя со студентом, чьи труды получили широкое признание[195]. Но когда весной Беньямин встретился с Шульцем с тем, чтобы передать ему оставшуюся часть текста, тот вел себя «холодно и мелочно и к тому же, судя по всему, был плохо осведомлен. Он явно проявил интерес только к введению, наименее доступной части всей работы» (C, 263). Шульц, даже не ознакомившись со второй частью, немедленно заявил Беньямину, что собирается сложить с себя обязанности его научного руководителя, и рекомендовал ему защитить хабилитационную диссертацию по эстетике под научным руководством Ганса Корнелиуса. Из этого предложения вытекал ряд следствий. Во-первых, было ясно, что Шульц хочет отделаться от Беньямина. Во-вторых, это означало, что Беньямин сумеет получить хабилитацию (если это вообще случится) в совершенно иной и с чисто профессиональной точки зрения намного менее привлекательной области. В тех немецких университетах, где вообще преподавали эстетику, она была лишь подразделением философии или истории искусства. Наконец – и это, должно быть, больше всего раздражало Беньямина, – задолго до того, как выбрать в качестве своей темы барочную драму, он уже обращался к Корнелиусу по поводу возможности защитить хабилитационную диссертацию по философии, и тот не пожелал иметь с ним дела. «Надежда очень быстро покидает меня: вопрос о том, кто замолвит за меня слово, оказался слишком сложным. Два года назад такое состояние вещей привело бы меня в самое бурное моральное негодование. Сейчас же я слишком хорошо разбираюсь в механизмах этого учреждения для того, чтобы быть способным на такое» (C, 268).
Разумеется, Беньямин мог бы настаивать на своем, но он был достаточно умудрен в академической политике и понимал, что сумеет добиться желаемого в сфере истории литературы лишь в том случае, если бы Шульц поддержал его «самым энергичным образом» (C, 264). Беньямин прекрасно осознавал, что из-за отступничества Шульца оказался на научной ничейной земле. В немецком университетском мире многое зависело и продолжает зависеть от личных связей: лучшие места – по сути, большинство мест – достаются претендентам, у которых есть сильные покровители, а они поддерживают лишь претендентов, сумевших доказать, что долго будут их верными адептами. Беньямин же был чужаком, не имевшим серьезных связей ни с Франкфуртским университетом, ни с Шульцем и никогда не претендовавшим на что-то большее. «Я в состоянии назвать на факультете несколько господ, сохраняющих благожелательный нейтралитет, но не знаю никого, кто бы реально протянул мне руку» (C, 266). И потому он едва ли был удивлен, когда Саломон-Делатур передал ему слова Шульца о том, что «он не имеет ничего против меня, за исключением того, что я не его студент» (C, 264).
Беньямин долго держал при себе свою оценку Шульца, но сейчас он описывал его Шолему более откровенно: «Этот профессор Шульц – малозначительный ученый и искушенный космополит, вероятно, имеющий более верный нюх в некоторых литературных вопросах, чем юные завсегдатаи кофеен. Но помимо этой похвалы мишурному блеску его интеллектуализма больше сказать о нем в сущности нечего. Во всех прочих отношениях он посредственность, а те дипломатические навыки, которые у него имеются, парализуются трусостью, рядящейся в одежды пунктуального формализма» (C, 263). Работы самого Шульца характеризуют его как ученого, не обладающего ни аналитическими, ни риторическими талантами, и потому едва ли удивительно, что он оказался неспособен ни вникнуть в труд Беньямина, ни выступить в его защиту. Мы не располагаем соответствующими серьезными сведениями, но не исключено, что свою роль могли сыграть и такие факторы, как предвзятость и политические разногласия: по словам одного свидетеля, Шульц принимал участие в сожжении книг на главной площади Франкфурта в 1933 г., в тот момент, когда самый выдающийся литературный критик еврейского происхождения в Веймарской республике был вынужден отправиться в изгнание[196].
194
См.: Wizisla, Walter Benjamin and Bertolt Brecht, 25–31; Вицисла, Беньямин и Брехт, 59–69.
195
Lindner, “Habilitationsakte Benjamin”, 150.
196
Первым об участии Шульца в сожжении книг заявил Вернер Фульд в Fuld, Walter Benjamin: Zwischen den Stühlen, 161. Буркхардт Линднер в Lindner, “Habilitationsakte Benjamin”, 152, добавляет, что Фульд в частном разговоре обосновал свое заявление ссылкой на свидетельство Вернера Фрицемайера, который в то время учился во Франкфуртском университете.