Страница 3 из 17
Он зашел в лес довольно далеко – при свете солнца он не боялся заблудиться. Сначала он собирался идти вдоль реки вперед, но ему пришлось отказаться от этой мысли – сугробы местами доходили ему до пояса. Но и остановка на несколько часов не входила в его планы – мороз убьет его, как только он перестанет двигаться. Оставалось лишь разжечь костер и отогреть, наконец, лицо и руки. Высушенные морозом дрова будут гореть бездымно, что-что, а костры Лешек разжигать умел. Он без труда нашел подходящую валежину, и только потом сообразил, что топора у него с собой нет. Пришлось ломать сухие сучья непослушными руками.
Прозрачный, почти невидимый огонь жарко разгорелся за несколько минут, и сжирал ветки с фантастической скоростью. Лешек протянул к нему тонкие посиневшие пальцы, и вскоре к ним вернулась чувствительность – это было очень больно, а боли он всегда боялся. Пришлось перетерпеть: ему казалось, что любой звук разнесется по лесу на несколько верст. Однако руки отогрелись, приобрели нормальный цвет, загорелось лицо и мучительно потянуло в сон.
Есть Лешек не хотел – слишком сильное волнение всегда отбивало ему аппетит, поэтому пшено он решил поберечь. Чтобы не уснуть, он наломал еще сучьев, на этот раз потолще, пожевал еловую ветку и пососал снег – можно ничего не есть несколько суток, но пить и жевать еловую хвою при этом надо обязательно, так научил его колдун.
Если он уснет, то костер погаснет через полчаса. И даже если он зароется в снег, как это делают на морозе собаки, то все равно рискует замерзнуть.
Лешек попал в Усть-Выжскую Пустынь, едва ему исполнилось пять лет. Между тем, он отлично помнил свое детство. Помнил мать – сначала молодую, веселую, румяную, а потом в одночасье состарившуюся от болезни. Помнил ее прозрачное лицо с синевой на щеках, тонкие руки, обнимающие его за шею, губы, целующие его лоб. А вот отца и деда он помнить не мог – их убили, когда ему не было и года.
Через много лет, передавая колдуну рассказы матери, Лешек узнал, что дед его был знаменитым волхвом Велемиром; им и его сыном князь Златояр когда-то откупился от церковников. Дом сожгли, и они с матерью прятались у чужих людей, переходя из деревни в деревню. Голод, горе, не сложившийся быт подкосили ее, и первая же лихорадка высосала из нее жизнь. Лешека отдали в приют, к монахам, не желая связываться с хлипким, болезненным мальчонкой, который никогда бы не стал в семье хорошим работником.
Монахи тоже не обрадовались этому приобретению. Из приюта для подросших воспитанников вели два пути – стать послушником, или поселиться в какой-нибудь деревне, которые во множестве были разбросаны по монастырским землям, и платить монастырю подати, размер которых с каждым годом становился все больше, практически не оставляя крестьянину возможности выбраться из нищеты. И какой из этих путей стоило выбирать, каждый решал для себя самостоятельно.
Любой послушник мечтал стать монахом, однако большинство из них доживали до старости, так и не добившись пострига. Зато те, кому это удалось, превращались в высшую касту, «белую кость» монастыря – им гарантировалась сытая, безбедная жизнь и необременительный труд. Послушники же, еще более бесправные, чем слободские крестьяне, выполняли и черную работу при монастыре, и занимались тем же самым сельским хозяйством на землях, которые монастырь еще не роздал под крестьянские наделы.
Очевидно, Лешек не годился ни для того, ни для другого. И только когда обнаружился его чудесный голос, который монахи упорно называли божьим даром, они смирились с его существованием. Он один из немногих мог быть уверен в том, что из послушника превратиться в монаха очень быстро, а возможно, когда-нибудь получит духовный сан.
Его обучали грамоте, но этим и исчерпывалась разница между певчими и остальными приютскими детьми. Лешек вспоминал семь лет в приюте с содроганием: с первого до последнего дня такая жизнь казалась ему кошмаром.
Его не любили воспитатели, за его странную манеру себя вести – слегка отстраненную, что со стороны казалось надменностью, а может, ею и была. Они хором твердили о «грехе гордыни» и смирении, но в те времена он их не понимал. Он так и не привык к побоям, и всегда думал, что непременно умрет, когда его будут сечь, но ни разу не умер, только всегда долго плакал, ни столько от боли, сколько от унижения. И при этом панический страх перед розгой не сказывался на его поведении – он просто не понимал, почему все вокруг стремятся его уязвить, и хотел стать хорошим, но не знал как. Мир однозначно казался ему несправедливым и непонятным.
Его не любили сверстники, завидуя его исключительному положению даже среди певчих, и при каждом удобном случае старались либо расправиться с ним самостоятельно, либо свалить на него вину за свои прегрешения. Он не пытался им понравиться, держался особняком, вызывая еще большее озлобление. А учитывая его хрупкое телосложение, перед сверстниками он был совершенно беззащитен.
По ночам, свернувшись клубком под тонким одеялом и дрожа от холода, Лешек думал о маме. Он, конечно, знал, что она умерла – об этом ему частенько напоминали воспитатели – но не вполне понимал, что это значит. Он воображал, как она приходит в спальню, садиться на кровать рядом с ним, обнимает его и целует. Иногда эти мысли согревали его и утешали, а иногда заставляли тихо и безысходно плакать, зажимая рот подушкой, чтобы никто не услышал, как он исступленно шепчет себе под нос: «Мамочка, приди ко мне, пожалуйста! Приди только на минутку!» Мама любила его, мама гладила его по голове, она понимала его с полуслова и жалела. Лешек даже не думал о том, что она может защитить его, или просто забрать из этого мрачного, холодного места – так далеко его мечты не простирались. Возможно, допусти он такую мысль хоть раз, и безнадежность свела бы его с ума. Нет, о таком он мечтать не смел – ему хотелось лишь, чтобы его пожалели и приласкали. Поэтому в воображении он и пересказывал ей свои горести, и представлял, как мама прижимает его к себе и шепчет ласково: «Мой бедный Лешек».
Он был бесконечно одинок, и его первые попытки сблизиться с кем-то из ребят всегда заканчивались плачевно – если его и принимали в игру, то лишь для того, чтобы насмеяться, оставить в дураках или заставить плакать. Став постарше, Лешек понял, что таковыми были правила игры, и смеялись, и оставляли в дураках, и доводили до слез не только его одного. Но лишь он один сдавался и бежал от таких игр, бежал сам, когда его никто не гнал. В конце концов, он оставил попытки подружиться со сверстниками, замкнулся в себе, и всякое приглашение к общению испуганно принимал в штыки, чем настраивал ребят против себя еще сильней, пока окончательно не превратился в изгоя, довести которого до слез считалось не только не зазорным, но и в некотором роде почетным. И если сначала ему было скучно, то потом – страшно и стыдно.
Он ходил, стараясь слиться со стенами, и в спальне забивался под одеяло, чтобы лишний раз не попасться кому-нибудь на глаза – тому, кто не знает чем сейчас заняться и найдет развлечение в том, чтобы немного его помучить. Лешек был гадок самому себе, противный страх сковывал его с головы до ног, если кто-то заступал ему дорогу или стаскивал с него одеяло. Он не был способен даже на то, что бы разозлиться, и неизменно мямлил и просил его не трогать.
Но мама, которой Лешек откровенно поверял свой ужас, и свою унизительную беспомощность, в его воображении никогда не осуждала его, напротив, утешала и объясняла его слабость понятными и уважительными причинами. С ней он говорил о своих мыслях, далеких от окружающей действительности, ей он пел песни, и ей рассказывал выдуманные трогательные истории, которые придумывал сам.
Только через три года его жизнь изменилась к лучшему – в приюте появился десятилетний Лытка, крещеный Лукой. У него имелся слух, и волею отца Паисия его определили в певчие, однако он оказался таким крепким, здоровым парнем, что и тринадцатилетние ребята побаивались к нему задираться. В приюте дети делились на четыре группы-спальни, примерно по пятнадцать человек, в соответствии с возрастом, и старшие редко обращали внимание на младших, но Лытку, как показалось Лешеку, уважали и ребята из старших групп.