Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 73

Когда мать ушла, он тихонько позвал:

— Аринушка! Где ты?

— Да здесь я. Ой, Федя…

Она припала к его плечу и заплакала. Он гладил ее по волосам, заглядывал в глаза, в которых, несмотря на слезы, светилась радость. Потом взял ее руки, прижал к своим воспаленным, потрескавшимся губам и бережно поцеловал.

Арина удивилась:

— Ты что это сделал?

— Поцеловал тебя…

Потом, выздоровев, Федор чуть не каждую вечернюю зорьку бегал на курган, где Арина ждала его. Она была веселой, смешной, шаловливой. Носилась меж дубами, собирала упавшие желуди, нанизывала их на нитку — бусы делала. А то, бегая, вдруг замирала на мгновенье и, подняв брови, потешно округлив глаза, прислушивалась к чему-то.

— Ты чего? — спрашивал Федор.

— Слышишь, как ветер гудит? «Чу-чу-чу, я горох молочу». Только где он столько гороху берет?

Она раскидывала в сторону руки, словно подставляла их ветру, и кидалась вниз с кургана.

— Куда ты, постой!

— Догони!

А когда Федор догонял ее и ловил, Арина прижималась к нему всем своим разгоряченным телом, просила:

— Поцелуй меня, зацелуй до смерти, а то чует мое сердце недоброе.

Федор целовал, утешал, как мог, пока однажды не застал на кургане их дядька Нестор. Ни слова не говоря, он выхватил из-за спины дробовик и направил на Федора. Лежать бы ему тогда с простреленной грудью, если бы не Арина. Коршуном кинулась она на отца, загородила собой Федора.

— Меня, батя, убей, а его не тронь. Он ни в чем не виноват, я одна во всем виноватая.

Дрогнули руки у Нестора, опустили дробовик.

— Ладно, — сказал он с угрозой, — его не трону. Еще отвечать придется. А тебя, блудница, завтра же засватаю за дельного мужика. Ишь, срамота, нашла с кем путаться… С босотой…

Дядька Нестор сдержал свое слово, и неделю спустя Арину и в самом деле засватали за Ваську Красункова. Отца Васьки раскулачили, а сам он как-то отвертелся — дескать, давно с отцом в разделе и платформу большевиков признает всей душой.

Три дня и три ночи билась в слезах Арина, не хотела идти за Ваську, все отца умоляла отдать ее за Федора. Но тот стоял на своем, характер, знать, свой выказывал.

Назначили свадьбу. Только и Арина оказалась с характером. Прямо со свадьбы сбежала — в одном легком платьице.

Мороз на дворе стоял лютый, праздник зимнего Николы справляли. Стены от мороза трескались. Вбежала к Федору, в избу, заледенела вся от холода.

Федор в те поры ходил к колодцу за водой, вернулся — Арина на печке сидит, не своим голосом просит:

— Феденька, ты дверь на засов запри да собаку с цепи спусти, не то они силком меня с твоей печки стянут и замуж отдадут за нелюбимого…

Сейчас Федор вспомнил все это, и руки его невольно потянулись к жене, к ее голым плечам, к косе, разметавшейся на подушке. Он уже встал и подошел к дивану, но вдруг его взгляд упал на окно, за которым возвышался курган и шумела дубовая роща. Вон сколько их не вернулось с войны, полегло в боях. Простить? За себя-то он, может быть, и простил бы… А как быть с ними? Как быть с Венькой Карташевым, с Володькой Спириным, с Тимкой Горбачевым? Со всеми теми, кто уж никогда не вернется ОТТУДА и потому не сможет простить. Как быть с ними?

Перед памятью их имеет ли он право на прощение? Нет у него такого права.

Он еще раз взглянул на жену, безмятежно раскинувшуюся во сне.

«Убить ее мало!»

Схватил вещмешок и выбежал на крыльцо.

Собака кинулась ему под ноги, завизжала от радости, завиляла хвостом и все подпрыгивала, пытаясь лизнуть горячим языком его руку.

— Дуська, узнала… Ах ты, моя лохматая…

Он потрепал собаку по загривку, ощущая под пальцами худые ее косточки, и легонько оттолкнул от себя, — дескать, пошла прочь, разошлись наши с тобой дорожки. Но Дуська не слушалась, не уходила и все время заглядывала в глаза, будто хотела сказать ему что-то ласковое, утешить его.

— Эх ты, собачья душа, а понимаешь…

С крыльца своей избы он взглянул на деревню. Солнце уже поднялось высоко и заливало ее всю теплым ласковым светом. Избы, обсаженные деревьями, были похожи на зеленые островки. Островки эти словно плыли куда-то.



«Смотри-ка, — подумал он о деревне, — два фронта прокатилось по ней, а выжила, уцелела».

Он знал свою деревню до каждого проулочка, до каждого закутка, он бегал по ней еще без штанов и вот теперь должен уйти из нее. Надолго? Может, и навсегда.

Федор опустил голову и шагнул с крыльца. Дуська снова кинулась ему под ноги, завизжала, постанывая, потому что Федор нечаянно отдавил ей лапу.

— Ладно, Дуська, прости… Да не визжи, не рви ты мне душу…

Он шел деревенской улицей и удивлялся: деревня была пуста. Он прошел уже чуть ли не половину ее и никого не встретил: вымерла она, что ли? Или за войну люди рано вставать разучились?

Деревня показалась ему совсем крохотной, а ведь когда-то она была огромной, и Федор вспомнил, как однажды заблудился вот на этой деревенской улице. Было ему тогда года три-четыре, он пошел в гости к бабушке, жившей на другом конце деревни, и, когда возвращался домой, вдруг заплутался. Избы все одинаковые, с красивыми резными наличниками, с веселыми крылечками, на коньках которых сидели деревянные петухи. Эти петухи так и манили его, заманивали все дальше и дальше. А еще манили солнечные зайчики, которые прыгали прямо у него под ногами. Он ловил их ладошками, накрывал подолом рубахи, чтоб удержать на месте, но они вырывались и снова прыгали, будто дразнились: «А, не поймаешь…»

Скоро он совсем выбился из сил, ловя их, а когда оглянулся, то не узнал вокруг ничего. Избы словно выросли, стали, как стога сена, и деревья вытянулись, доставали своими макушками чуть не до неба, а небо было уже не голубым, а кроваво-красным. Соломенные крыши изб в этом небе горели зловеще, как на пожаре, и тогда Федя, испугавшись, закричал:

— Мама-ааа!

На его крик прибежала мать, взяла его на закорки и принесла домой, а дома как следует отдула, чтоб не уходил далеко.

Федя плакал, оправдывался:

— Я зайцев ловил.

— Каких еще зайцев?

— От солнышка…

Сейчас зайцы тоже прыгали у него под ногами, но ловить их уже не хотелось.

Но где же все-таки люди? И тут он услышал донесшийся из-за плетня смех. Далее не оборачиваясь, он узнал этот смех — тоненький, девчачий. Так смеяться мог только Кузьма, и Федор, обернувшись, тотчас же и увидел его, хотя узнать Кузьму в новом милицейском костюме было довольно трудно.

— Здорово, Федор! — сказал Кузьма.

— Здорово, Кузьма. А я тебя и не признал. Ты ли?

— А кто ж еще? — радостно выдохнул Кузьма, горделиво трогая кобуру на поясе. — Только я теперь не Кузьма.

— Как это?

— Теперь меня Валентином зовут. Прошу любить и жаловать. Валентин Спиридонович. А то все Кузьма да Кузьма…

— Ты смотри, — удивился Федор, — Валентин. Менял бы тогда уж и отчество.

— Тебе смешочки, — обиделся Кузьма, — а я из-за этого знаешь сколь натерпелся. С девушкой познакомишься: как зовут? Кузьма. Она и нос на сторону. Нет, думаю, шабаш, стану теперь Валентином.

Федор усмехнулся:

— А ты, я вижу, поумнел за войну. Раньше дурак дураком был.

— Ну, ну, ну! — вскинулся Кузьма-Валентин. — Что было, того уже не будет. Я никому не позволю! Не погляжу на твои ордена!..

— Правильно, не позволяй, — миролюбиво заметил Федор, — Валентин так Валентин. Шут с тобой.

— А ты куда это настропалился? — спросил Кузьма. — В город.

— Пойдем вместе.

— А ты зачем?

— Вот чудак. Я ведь там живу. Приехал на денек матери помочь. Да пора уж на службу.

— Ну что ж? Пошли.

Кузьма трусил рядышком, то и дело похлопывая Федора по плечу.

— Ты правильно решил — в город. Что нам теперь деревня? Я тоже… Вернулся после ранения в сорок четвертом, как глянул… Мать честная!. Как только тут люди живут? Посидел, покурил на крыльце и говорю матери: «Пойду-ка я лучше в город. На работу устроюсь, потом и тебя заберу. Ни одного мужика в деревне. Что мне одному тут делать». Ну, пришел в город, медали свои вывесил, а там на мои медали ноль с кисточкой. У всех медали. Образования четыре класса, куда податься? Советуют — на стройку. Нет, шалишь, отвечаю, я на фронте три года отбарабанил, мне бы чего полегче. Потому, как заслужил! Ходил, ходил, знакомого одного встретил: иди, говорит, к нам в милицию. Одежда бесплатная, карточки литерные. Ничего, работать можно. Правда, пистолет вручили, а мне оружие так на войне осточертело, видеть не мог. Первое время вовсе пистолет не носил. Ложку засуну в кобуру и так хожу, словно бы при оружии. Ходил, пока не приметили. Что ж ты, дескать, при исполнении служебных обязанностей, а безоружный? А вдруг бандиты, чем будешь стрелять — ложкой? Да ты не слушаешь, Федор?