Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 42



Он снял очки и посмотрел на меня в упор. Странно светлыми, прозрачными казались его глаза на коричневом, ровно и крепко обожженном солнцем лице.

— У меня нет простора для экспериментов, — сказал он. — Эксперименты стоят миллионы рублей. У меня есть только одно право — делать наверняка.

Он говорил серьезно, в тоне его звучало превосходство рабочего над школяром… И слова его чем-то задели меня.

— А впрочем, Серега, — сказал он добродушно, — каждому свое… Твое дело, наверное, великолепно, но мне этого не понять.

— Ну и черт с тобой, — сказал я. — Расскажи лучше что-нибудь о своей Средней Азии.

— Еще успею, впереди двадцать минут. — Он беспокойно посмотрел на вокзальные часы. И добавил: — У нас с тобой еще уйма времени.

И в словах его опять проскользнула какая-то тревога.

Мы сидели молча… Резким ослиным голосом, точно проклиная кого-то, закричал паровоз. И от этого крика мне стало не по себе, захотелось вдруг сорваться и тоже — в дорогу. Всегда, когда я слышал крик паровоза, мне хотелось в дорогу. Но вот этот крик гас, затихал, а я оставался на перроне, и никакая дорога не предстояла впереди, а просто я опять кого-то провожал…

— А хорошее в Москве пиво, — с неожиданной грустью сказал он. — Соскучился я по «Жигулевскому».

— В Москве еще кое-что есть, — резонерским голосом сказал я.

— Да что ты?! — Он сделал большие глаза.

— Ей-богу. Вот не знаю, что там у вас есть?

— У нас там есть такое, — серьезно сказал он, — что тебе и не снилось.

— Маки расцветают в пустыне? — усмехнулся я.

— И маки расцветают в пустыне, — сказал он. — И заводы расцветают в пустыне. И многое еще расцветает в пустыне.

— Ты поэт, — сказал я. — Ты — поэт Средней Азии. Ты — Алишер Навои.

Я ожидал, что он отпикируется, но он оставил эту фразу без внимания. Он все чаще и чаще, все напряженней смотрел на выход из тоннеля. Оттуда с какой-то удивительной равномерностью вытекала толпа. И уже на перроне этот ровный поток разбивался, приостанавливался; люди как-то сразу застопоривали, словно осекались на бегу, растерянно и беспокойно смотрели на составы, будто те вот-вот уйдут, вопреки расписанию, и спрашивали, спрашивали: «Где? Когда? С какой стороны?» Спрашивали у контролеров и у таких же, как они, пассажиров и даже у мороженщиц, с превосходством наблюдавших за беспомощной и суетливой толпой.

А Сашка Локтев смотрел на пассажиров и ждал и не спрашивал: потому что ни контролеры, ни мороженщицы, ни даже справочное бюро не могли сказать — придет ли Лена.

Мы допивали холодное пиво, которое казалось горьким, потому что мы давно не пили пива и потому что к его горечи примешивалась странная, неуловимая горечь этой короткой встречи и этого ожидания. Сашка закурил, прищурился, посмотрел на меня и вдруг сказал:

— Жениться тебе, брат, надо… Скоро ты профессором будешь. Пора тебе, брат, жениться…

— Ну, а тебе, главный инженер? — в тон ему спросил я. — Тебе-то вообще необходимо.

— Мне это не подходит. Мне они быстро надоедают.

— Кто — они? — сказал я.

— Женщины.

— Все надоедают? — спросил я.

— Нет, не все, — сказал он.

К нам подошла официантка, мы оба потянулись за деньгами, но он поморщился и недовольно буркнул:

— Хватит студента из себя корчить. Может, в складчину сложимся?

Мы встали, пошли к поезду.



Темнолицые приземистые люди в тюбетейках тащили в вагоны трехколесные детские велосипеды и электрополотеры, носильщики сгибались под тяжестью картонных ящиков с телевизорами; поезд уходил далеко, туда, где не хватает воды, детских велосипедов, электрополотеров. И перрон что-то бормотал, что-то гудел, бросал отрывистые гортанные слова и волновался, потому что на перроне стояли провожающие, а они всегда волнуются. И все бежали, спешили, шумели, и только поезд был неподвижен, молчалив, будто он стоял здесь уже вечность и будет стоять еще столько же, будто он не рванется вперед, чтобы мгновенно оставить позади себя этот беспокойный перрон. Паровоз молчал и только иногда, изнемогая от человеческой суеты, шумно выпускал пар, точно отдувался.

«Надо что-то сказать Сашке, — думал я. — Надо отвлечь его от всяких мыслей. Ясно, что она не придет. Теперь уже совершенно ясно».

— Ты пиши, Сашка, — говорил я ему. — Ты никогда почему-то не пишешь, бродяга ты этакий. Мне же интересно знать, что с тобой происходит… Куда тебя швырнет жизнь. И потом, я хочу проследить тот момент, когда ты окончательно образумишься.

— Черта с два, — сказал Сашка и улыбнулся.

Улыбка у него была хорошая, хитровато-озорная.

Но вдруг, как обвал, на нас хлынула музыка. Многопудовая, жестяная, могучая вокзальная музыка. И, подавленные ею, мы оба замолчали. Но это было разное молчание. У него — молчание ожидания, ожидания, которое может оказаться напрасным. По-моему, он и сам уже понял это. Ну, а мое молчание не в счет. Я молчал из солидарности.

Как я мог помочь ему? Я бы сделал для него все, что угодно… Но заменить ее я не умел.

— И все-таки придет, — громко сказал Сашка. — Придет! Понимаешь ты, придет.

Эх, Сашка, Сашка! Самоуверенность, дикая, странная самоуверенность была всегда твоей болезнью.

Я повернулся, посмотрел на часы. И где-то в конце перрона я увидел мучительно знакомую и вместе с тем полузабытую, словно попавшую сюда из другого, уже нереального, уже неопасного для меня мира, женщину, торопливо идущую к поезду. Кто-то шел рядом с ней. Плотный, коренастый, похожий на чемпиона по боксу, человек. И я не понимал: они вместе или нет. Может, просто к одному поезду. Но вот она легко обогнала его, что-то быстро привычно сказав, и он отстал, отошел к киоску Союзпечати.

Теперь она шла одна. Она спешила, но даже в спешке шла красиво, собранно, не суетливо. Я бы сказал, что она спешила спокойно.

— Идет, — тихо, смятенно сказал Сашка и близоруко сощурился.

— Действительно, идет! — с деланным изумлением сказал я. Пусть он поторжествует победу. Но он не стал торжествовать, не стал кричать: «Вот видишь, а ты говорил… Пришла!»

Нет, он молчал, даже чуть отступил назад, словно пытаясь на мгновение задержать эту встречу. И когда она подошла, он сказал скованно, неуклюже, как угловатый, стеснительный десятиклассник:

— Я думал, вы не придете. Я даже не ожидал, что вы придете.

— Сашка, — ласково и как-то очень свободно сказала она, — милый Сашка! Я так рада тебя видеть.

— Я тоже рад, — полушепотом сказал Сашка, глядя на нее удивленными, какими-то незнакомыми мне глазами.

— Ты все такой же, — говорила она. — Такой же… И загорел, как азиат.

— Какой же я, по-твоему? — вдруг неожиданно и в упор спросил Сашка.

И я отошел в сторону и старался не слушать. До меня доносились только обрывки слов.

— Ты… Моложе нас всех… Ты не изменился… Единственный из нас, кто не изменился.

— Нет, только кажется тебе… Только кажется…

Потом я их не слышал. Их заглушал диктор: «До отправления остается две минуты». Их заглушали носильщики: «Верхний давай… Осторожнее, стекло». Их заглушали мои беспокойные, словно сорвавшиеся с места, мысли. И потом я смотрел на киоск, где, раскрыв газету, спокойно стоял, расставив тумбообразные короткие ноги, человек, похожий на чемпиона по боксу и одновременно на директора большого промтоварного магазина.

Но вот провожающие притиснули меня к ним вплотную, и я вновь услышал Сашкин голос, но это был уже не скованный, не стесненный голос. Это был взволнованный, страстный, убежденный голос Сашки, того Сашки, которого я любил.

— Ты понимаешь: все еще можно исправить. Тогда ты была маленькой, неуверенной, слабой! А сейчас, ты пойми, ведь еще не поздно. У нас с тобой будет все замечательно, все у нас будет хорошо, все, абсолютно все! И ты, пожалуйста, не бойся… Ты не говори мне нет… Подумай, слышишь, подумай.

— Милый мой Сашка… Тогда я не решилась, а сейчас уже поздно. Уже поздно. Я завязла, Сашка. Меня уже теперь не вытащишь.

«Да ты и не хочешь, чтобы тебя вытащили, — с ожесточением думал я. — Если бы тебя вытащили — это было бы для тебя горем».