Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 42



И я рванул к нему домой. Занял позицию на подоконнике. Жду. Прошел час, два. Ну, думаю, ничего, у него еще ночь впереди. За ночь при его способностях можно весь курс пройти. Подоконник холодный… Наверное, заболею ишиасом. Все время кто-то зыркает на меня глазами. То старушка какая-то — вся сжалась, будто я грабитель и сейчас на нее кинусь; то влюбленные какие-то только устроились на другом подоконнике, меня заметили — и с места, словно я чума; то какой-то гражданин, проходя мимо меня, заявил: «Заниматься надо, экзамены на носу, а эти сидят на подоконниках, Дульциней, своих поджидают». Хотел я ему высказать насчет своей Дульцинеи — Сашки Локтева, но смолчал. Примерно часов в двенадцать я задремал…

И вдруг (а может, мне это приснилось) я слышу: «Ну, теперь моя очередь тебя провожать…» И в ответ тихий женский, какой-то очень тихий голос: «Мы уже провожаемся целый час. Ты провожал меня три раза, я тебя — два, итого — пять. Отличное число. Может, хватит, завтра ведь не воскресенье».

Но каким бы тихим ни был этот голос, я различил бы его даже в шуме океана.

И вот этому тихому голосу отвечает другой, который я тоже могу узнать по первому звуку: «Для меня завтра воскресенье и послезавтра воскресенье, потому что…» Наступила пауза. Он что-то выдумывал, сочинял и наконец пропел-произнес: «Потому что на душе у меня весна». Оба они захохотали. Они хохотали очень громко. Их смех катился по гулким, притихшим лестницам. Он поднимался все выше и выше, он добрался до меня, и сила его была так велика, что он словно ударил по моим плечам, и я соскочил с подоконника.

— Ты говоришь, как Аршин мал-алан, — счастливо смеясь, захлебываясь от какого-то незнакомого мне, непознанного, неразделенного мной восторга, бормотала она. — Ты — Аршин мал-алан, ты мой азиатик. Ты мой Аршин мал-аланчик. Ты мой самый хороший… Ты…

И тут она затихла, точно кто-то закрыл ей рот, точно кто-то помешал ее губам открыться, чтобы сказать слово, точно кто-то… Я уже был не маленький, я знал причину такой тишины. И я побежал вниз по лестнице, громко стуча ногами и раскачивая перила так, чтобы они ржаво скрипели и визжали, так, чтобы этот скрип испугал стоящих внизу. Потом с лихорадочно бьющимся сердцем я стоял в полутьме подъезда, там, где еще секунду назад были они, и думал: «Как же мне быть? Как же мне жить дальше?!»

Я знал, что нас было трое, и мы говорили о машинах, о Галине Улановой, о том, что надо попасть в институт. Я помнил, что мы бродили с Леной по улицам, я брал ее под руку, я говорил с ней о Сашке. Я знал только одно — она мой друг и он мой друг. Я старался ни о чем другом не думать.

А теперь: как же мне жить дальше?

И пусть он пропадет пропадом, этот человек, пусть он засыплет географию, пусть он не получит медаль, пусть бормочет что-то о своей Средней Азии. Но было что-то другое, более сильное, чем это. И я выскочил из подъезда, из этой мышеловки, захлопнувшей мою дружбу и мою любовь, и побежал по черной, пустой улице.

Я видел, как они идут рядом, оба почти одного роста, как падает синий рекламный отсвет на их плечи и головы, как шевелятся эти голубые странные головы, все время склоняясь друг к другу. А я бежал за ними, я делал какие-то дурацкие заячьи прыжки, потому что у меня очень длинные ноги и потому что у меня внутри прыгало, прыгало, как глухо скачущий теннисный мяч, мое сердце.

Я бежал не для того, чтобы бить его. Я бежал, чтобы сказать ему про географию. И я догнал их. Она посмотрела на меня отчужденно, словно отстраняя от себя, словно прося ничего не говорить, не вмешиваться, не влезать. А он посмотрел снисходительно, словно бы свысока, так смотрят на ребенка, который застал взрослых в неподходящий момент.

— Ну что, прохлаждаешься перед ночным бдением? Все занимаешься, золотая медаль?

— Да, — сказал я. — Да, да.

Эту историю я вспомнил потому, что он спросил о Лене. Когда произносилось ее имя, я всегда вспоминал эту историю. Но странное дело: стоило мне случайно встретить Лену на улице, и все это уходило: передо мной стояла женщина, которую я не знал, другая, ничего общего не имеющая с той девчонкой… Но когда я слышал это имя, да еще в сочетании с именем Сашки, то забывал про новую Лену, и видел ту, и никак не мог понять, что той, в сущности, уже не существует. Впрочем, я встречал Лену крайне редко. Я знал, что она вместе с Сашкой поступила в строительный институт. А Сашку я никогда не спрашивал о ней. Но я понимал, что в те вечера, когда он куда-то спешил и что-то возбужденно болтал, не задумываясь особенно, слушают его или нет, — в те вечера он уходил от меня, от наших общих мужских интересов, и увлечений куда-то в другую жизнь, подчиненную ей… И возвращался часто веселый, самоуверенный, счастливый; реже — растерянный и молчаливый.

А потом подошло горячее времечко. Дипломы, распределения. Меня оставляли в аспирантуре при биофаке. Была у меня интересная тема, назначили мне руководителя.

А Сашка метался: то он хотел остаться в Москве, то говорил, что хватит гулять по Чистым прудам, что надо отдавать стране долги, что пора в дорогу. А куда в дорогу, в какую дорогу — все это, как всегда у него, было не выяснено до конца, не уточнено.

Однажды вечером ко мне пришла Лена. Это было крайне неожиданно для меня. После того дня она никогда ко мне не приходила.

— Сережа, — сказала она мне. — На распределении он заявил, что едет в Среднюю Азию строить металлургический завод. Только ты можешь его остановить. Он тебя уважает.

— А тебя? — спросил я.

— Меня он любит. Но это совсем другое дело…

— Ну и чем же тебе не нравится Средняя Азия? Прекрасная, солнечная страна, — сказал я.

— Это я и без тебя знаю, — ответила она. — Ты ведь понимаешь — я не держу его в Москве, такому человеку, как он, нельзя сидеть на одном месте. С его энергией, с его фантазиями. Но в Среднюю Азию ему нельзя. У него плохое сердце, в детстве у него был порок. Ему туда нельзя… Ни в коем случае.

Она говорила убедительно. Очень убедительно. Настолько убедительно, что я не поверил. Я вдруг понял, что дело тут не в сердце, и сказал:



— С некоторых пор я решил не вмешиваться в ваши дела.

Она посмотрела на меня с убийственной женской иронией. И я подумал: «Сейчас она мне выдаст, только держись!» Но она промолчала. А вечером пришел Сашка, усталый, измученный; вид у него был такой, словно он уже год сдает по экзамену в день. Лицо его стало маленьким и серым.

— Остаюсь… К черту эту Среднюю Азию, там работать дьявольски трудно, а у меня сердце.

— Конечно, правильно… Ведь у тебя сердце.

— И я думаю, что правильно, — неуверенно сказал он. — Самое правильное решение. Будем работать в Московской области… И Ленка будет там же.

— Здорово… Прекрасное решение.

— Здорово-то здорово, — сказал он. — Да не совсем здорово.

А через четыре дня он вдруг собрался и, никому ничего не говоря, уехал. Потом я получил от него телеграмму.

Текст был короткий: «Привет из Средней Азии». И все. Больше ни слова. Что у них с Лепкой стряслось, так я и не узнал.

— Ну, так пошли в вагон, скоро отправка, — сказал я.

— Давай, — согласился Сашка.

Мы вошли в купе, он сунул куда-то свои чемоданы, машинально спросил у кого-то: «Вы здесь побудете?» — и, не дождавшись ответа, вышел из купе.

— Не люблю загнивать в вагоне… Пойдем лучше пивка выпьем.

— Не успеем, всего полчаса осталось.

— Без меня не уедет, — усмехнулся он.

— Ну еще бы, без такой ответственной фигуры состав ни на шаг, — сказал я.

— Не насмешничайте, аспирантик… Кстати, как твои дела?

Мы сели с ним за голубой блестящий столик под полосатым тентом. Официантка принесла пиво.

— Дела мои, кстати, не плохи, — сказал я.

— Не надоело? — спросил он. — В школе — за партой, в институте — за партой, сейчас — за партой. Свободы не хочется?

— У меня свободы не меньше, чем у тебя. И свободы и простора для экспериментов. И всего прочего.