Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 84

Еще до войны он — штатский человек — стеснялся произнести нежное или ласковое слово, боясь, как бы оно не прозвучало фальшиво. Он унаследовал это от своего отца, сурового и молчаливого человека. А может быть, тут сказывалась его робость? Как бы то ни было, но с годами эта робость стала для него сущим наказанием. Чем больше ему хотелось сказать кому-нибудь ласковое слово, тем безжалостнее он подавлял это желание. Ровесники Гарифа ухаживали за девушками, женились. А он из-за своего странного характера все еще ходил холостой, чуждый увлечениям пылкой молодости.

В суровую фронтовую обстановку Гариф вошел, как в родной дом. Она стесала с него юношескую робость и застенчивость, вооружила его строгой энергией и четкостью, необходимой на войне. Она сделала его солдатом.

И вместе с тем война, с ее кровавыми боями, углубила его любовь к людям, сделала его участливее, "размягчила" его, как с удивлением и даже раскаянием признавался сержант.

Асламов непрерывно напоминал себе, что он военный. Ему вверена команда солдат для дальнейшего прохождения военной службы, ему вверено это немецкое село, которое он обязан обеспечить хлебом.

Ему казалось, что быть мягким и добрым он имеет право только теперь, в ночной тишине, когда все спят и он один стоит на посту…

Легкий шум прервал мысли сержанта. Его острый слух различил глухой звук чьих-то шагов.

В такой поздний час? Но вот шаги затихли. Сержант прижался к стене за выступом дома. Вот шорох снова слышен в ночной тишине. Он доносится откуда-то слева, кто-то приближается к плацу перед воротами замка и, по-видимому, не один. Вот две тени… Одна из них повыше… Вышли на мощеную дорогу… Пробираются крадучись в кустах, что растут по обочине. В руках у них что-то тяжелое. Приближаются… Шаги чуть слышны… Только дыхание…

— Стой! Куда?

Сержант внезапно выступает вперед и, пораженный, застывает на месте…

В одной из двух женщин, упавших перед ним на колени, он узнает… Гертруду! Другая — Шнурре, ее тетка, которая тогда утром возле Бертиной кухни накинулась на нее. Да… Это она…

Гертруда быстро поднялась, выпрямилась и стала перед ним во весь рост. Старуха валялась у его ног и стонала, дрожа от страха и отчаяния.

— Вставай, тетка, вставай же! — говорил сержант, как всегда по-русски, стараясь оторвать ее руки от своих колен.

Старуха отпрянула в сторону, замерла на мгновение и потом на четвереньках поползла, словно ящерица, к тяжелому сундуку, возле которого стояла девушка. Она повозилась около него, с трудом откинула крышку, потом опять бросилась к сержанту — сгорбленная, безобразная, словно баба-яга, и, тронув его за рукав, стала манить к сундуку.

— О!.. А!.. — слышал Гариф колдовское бормотание старухи.

— Herr Kommandant! Herr Kommandantl

Дрожащими руками она выхватывала из сундука то одну, то другую вещь и умоляюще протягивала их сержанту. Вдруг она заметила, что сержант смотрит на ее племянницу, застыла, подняв руку с зажатой в ней тряпкой, и, словно пораженная какой-то спасительной мыслью, захлопнула крышку. Пробормотав еще что-то, она подобострастно поклонилась сержанту и, волоча сундук, скрылась за кустами.

Девушка не шевельнулась.

Сержант стоял против Гертруды и глядел на нее в упор.

— Что же, хотите уйти из деревни? Убежать от нас? Да? — проговорил он совсем тихо, чувствуя, что ему не хватает воздуха.

Девушка не отвечала. Что она могла сказать? Что бежит из села, лишь бы не слышать больше воплей и жалоб тетки, которая все время предсказывает ей насилие и смерть? Может быть, признаться, что она бежит, лишь бы не видеть его? Да, да… Не видеть его никогда! Никогда!

Гертруда чувствует, как это слово тихо слетает с ее губ, и она повторяет его печальным, еле внятным шепотом.



— Niemals… Никогда…

Гариф по-прежнему пристально глядел на нее. Всматривался в ее томный, полные затаенной печали глаза, видел ее остренький детский носик. Украдкой скользнул глазами по юной груди, посмотрел на полуоткрытые губы.

— Ступай! — сказал он резко, отводя взгляд от девушки.

Гертруда мгновение стояла в нерешительности, но, заметив, что сержант указывает ей рукой на дорогу, по которой ушла тетка, подчинилась.

Асламов расхаживал большими шагами всю эту ночь до утра, не сменяясь.

Обо многом передумал он за это время. Вспомнил и о Григоре Бутнару. Гариф все старался не замечать любви, возникшей между солдатом и молоденькой немкой Кристль. Он не хотел ее замечать. Служба — это служба, а такая любовь запрещена приказом. В армии приказ — закон, и никто не вправе нарушить его: ни Бутнару, ни сам господь бог! Было у сержанта и еще одно сомнение, одна забота: как бы Григоре не обидел девушку, обошелся бы с ней как честный человек.

Уже темнота сгустилась перед рассветом, стали гаснуть одна за другой звезды, понемногу занялась заря, а Гариф, шагая все время, не мог отогнать ощущения, что он что-то потерял. Потерял что-то такое, чего — он чувствовал — ему не найти всю жизнь… Но иначе он не мог поступить…

А сейчас надо объявить подъем, вывести солдат на утреннюю зарядку, потом проверить обмундирование, оружие, заглянуть в конюшню, освидетельствовать упряжь, инвентарь, потом…

Сегодня, вероятно, приедет с инспекцией капитан Постников. Четко, по-военному спросит Асламова о видах на урожай, поинтересуется, как живет местное население, во всех подробностях: как питаются, что говорят… Прикажет доложить о сенокосе. А когда они останутся наедине, спросит, словно между прочим, о Васе Краюшкине. Правда, при этом он будет хмуро смотреть в сторону, но расспросит обо всем обстоятельно…

Гариф, отлично знавший слабую струнку командира, будет отвечать и на этот раз с военной четкостью и готовностью. Между прочим, придется доложить о немке, покинувшей деревню. О двух немках, спохватился он погодя.

Асламов старался не назначать бывшего пленного на ночное дежурство, но днем Вася Краюшкин, единственный из всех солдат, охранял замок.

Для него это были самые тяжкие часы, часы одиночества и невеселых мыслей. Поэтому Вася запирал иногда флигель и, заглядывая время от времени через окно — стоят ли на месте все пять винтовок, — принимался чистить конюшни, копался в огороде либо помогал старому Иоганну в каких-нибудь хозяйственных работах.

Он отлично знал, что Асламов поглядывает на это косо. Однажды сержант сказал ему напрямик: "Дневальный, мол, это дневальный, и будь любезен соблюдать устав". Вася только того и ждал:

— А какое у тебя право назначать меня дневальным каждый день? Я тоже хочу в поле работать, как все люди… Что вы все из меня дистрофика делаете, никакой я не дистрофик.

Гариф не рассердился на эти слова, напротив: он, смеясь, пощупал мускулы Краюшкина, попробовал сдвинуть его с места, а когда это не удалось, козырнул ему одним пальцем и, лукаво усмехнувшись, пообещал на прощанье взять его как-нибудь с собой в поле на работу.

"Как-нибудь…" А пока что Вася все равно не находился в помещении команды, как положено было по уставу, а брался за какую-нибудь работу. Так и сегодня. Он взял у Иоганна большущую метлу на длинном черенке и принялся подметать двор.

И хотя работал он яростно, с мыслями своими все-таки не мог совладать. Припомнил спор с Гарифом прошедшей ночью. Сержант снял его с поста и отправил спать. Как малого ребенка. Может, он это из жалости делает? А вдруг тут причина посерьезнее? Эти мысли впиваются в него, словно пиявки, и чем упорнее он работает метлой, тем они неотвязнее.

Двор уже подметен. Краюшкин остановился на минутку передохнуть и вышел за ворота подмести и "плац" перед замком. Его взгляд падает на львов, выбитых на железных воротах, и мучительные мысли принимают другой оборот.

"Подлые фашисты… — вот от них-то и все его несчастья! Сколько они преступлений совершили за годы проклятой войны. У этого погубили всю семью, разорили дом, у того покалечили руку, ногу, оставили без глаза… Опустошили десяток стран. А у него эти подлецы отняли доброе солдатское имя. Эх!"