Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 84

— А Мыцэ? — не утерпел Кондратенко, так и не успевший прикурить.

— Мыцэ… — Григоре грустно задумался. — Пропал наш Мыцэ…

Все кругом тоже, казалось, были удручены, как это бывает с людьми, когда они слышат про явную несправедливость и — ничего не могут поделать.

— А ты чего стоишь, Краюшкин? Не выбрал себе сундучка? — спросил Гариф, чтобы прервать тяжелое молчание. — Вот демобилизуешься, тоже домой поедешь…

Тут только все заметили, что Вася как стал, так и стоял у двери, бледный, не глядя ни на сундучки, ни на солдат.

— Что с тобой, Васыле? — спросил Бутнару, проницательно глядя ему в глаза. — Дома что-нибудь случилось?

— Да нет, ничего не случилось, — скороговоркой пробормотал Краюшкин и, избегая взглядов товарищей, повернулся и вышел.

"Наверно, вспомнил, глядя на сундучки, про отцовский дом. Каково возвращаться, побывав в плену!" — подумал про себя Григоре. Он рывком открыл дверь, собираясь остановить Васю, но на пороге стоял Хель-берт. В одной руке у него была бутылка, в другой — хрустальный бокал. Солдату волей-неволей пришлось податься назад.

— Schnaps, Schnaps, gut, gut[41]… — приговаривал столяр, с подобострастным видом подходя к сержанту.

Асламов с любопытством протянул руку к бокалу, который Хельберт налил до половины какой-то лиловатой жидкостью, поднес его ко рту, но, покрутив головой, вернул немцу.

Григоре в свою очередь понюхал напиток и тоже собрался отдать его обратно, но "батя" не смог этого вынести: деликатно взяв бокал за тоненькую ножку, он без лишних слов опрокинул его. Скривился, закрыл глаза, заслонил рот рукой, чтобы отдышаться, и, немного придя в себя, учтиво поставил бокал на верстак.

Превосходный порядок, в котором немец содержал мансарду, нисколько не пострадал от пребывания в ней солдат. Только к запаху свежих стружек примешался тяжелый дух денатурата.

Асламов поднялся с сундучка, собираясь уходить.

— Поди сюда, Фридрих, — сказал он, достав из кармана гимнастерки пачку документов, и, найдя среди них одну бумажку, сильно потертую и выцветшую, протянул ее столяру.

— На, вот твой документ. Сделал все по уговору. Теперь ты свободный. Скажи ему по-ихнему, — обратился он к Бутнару, — что он может идти, куда хочет, и что мы благодарим его за сундучки.

Хельберт вежливо выслушал перевод и, подняв глаза от бумажки, протянул ее сержанту.

— Я останусь, — спокойно сказал он Григоре, — побуду еще немного, отремонтирую вам фуры, починю инвентарь. Я видел, что и лемехи затупились. Приведу в порядок кузню — я ведь рабочий, все умею понемногу. Если поработаю хорошенько, может быть, и вы меня не обидите — дадите немного хлеба, чтоб было что домой принести.

Тут Хельберт заметил, что Кондратенко хочет закурить, и принес из соседней каморки, где, видимо, была печь, горящую щепочку.

— Какой мне смысл идти домой с пустыми руками, — сказал он, отнеся щепочку, — да и кто знает, в чьих руках теперь моя деревня. Может, в ваших, а может… — Хельберт опустил взгляд, пока Бутнару переводил его слова.

Щеки у "бати" горели от выпитого денатурата, и слова столяра немца вконец растрогали его. Он торжественно встал, собираясь сказать что-то от всего сердца, но, встретив взгляд сержанта, снова опустился на сундучок. Сидел он, однако, как на угольях.

— Работай, если хочешь, — раздался властный голос Асламова, — мы тебя не обидим. А документ возьми, он мне больше не нужен.

Сержант вернул документ и, опасаясь обычного красноречия Кондратенко, крикнул:

— Разбирайте сундучки и выкатывайтесь!



Посреди комнаты остались два сундучка — Васи Краюшкина и Юзефа Варшавского.

Ефрейтор даже не поднялся на мансарду.

Варшавский совсем замкнулся в себе.

От него редко можно было услышать слово — два и то лишь в ответ на вопрос. В последнее время он не заговаривал даже с Асламовым. Все, что было положено, он делал, как и прочие, но мысли его были далеко.

Солдаты оставили его в покое: почем знать, может быть, как раз сейчас, когда все так пышно зеленеет и цветет, перед глазами у бедняги неотступно стоит ров смерти в его родном польском городке, жена, дети? Может, ему мерещатся открытые глаза его беленькой Лии, дочурки, погребенной заживо?

Сердце матери — все знают, каково оно: мать рыдает, ломает руки. Но кто может понять, что творится в отцовском сердце? А может быть, оно, как дерево, надломленное бурей, снова пробуждается к жизни.

И правда, Варшавский думал о жене и дочках, но он думал, как отомстить за них.

Словно охотничья собака, делающая стойку над дичью, он опять всю эту ночь на воскресенье простоял в конюшне, прильнув лицом к оконцу, подстерегая кого-то. Ему виден был весь двор — от сторожки Иоганна в глубине до окованной железом двери подвала.

Двор был окутан темнотой, чуть начинавшей редеть. Глаза Варшавского — отсутствующие и словно погасшие в дневное время — теперь сверкали горячечным блеском. Вот колонка, вот водосточный желоб, приспособленный солдатами для того, чтобы поить лошадей, дальше видна аллея, когда-то подстригавшаяся, в конце ее огромная, с обломанным краем каменная ваза в виде гриба, с которой спускается до земли густая завеса дикого винограда.

Юзеф переводит взгляд с кустов малинника на декоративные деревья, на полянку с заброшенным фонтаном и дальше на развесистый клен, на курятник и, наконец, на сторожку Иоганна Ая. Глаза ефрейтора лихорадочно ощупывают дверь, темное окошко и снова возвращаются ко входу в подвалы.

Которую ночь подряд он вызывается дневалить в конюшне, лишь бы проследить за Иоганном, лишь бы проникнуть в тайну старого слуги, тайну, несомненно связанную с этим подземельем.

Варшавский догадывается, что именно на него падает подозрение в том, что он вывел на стене замка эту надпись — "Rache!"

Да, правда, он жаждал расплаты, и, может быть, он и сам написал бы это слово, но это сделал кто-то другой… Он стерпит, он никому не скажет ни слова — пускай подозревают… Он знает, что делать.

Варшавский напряг зрение и стал вслушиваться. Какая-то птица завозилась в кустах и снова затихла.

"…Ничего, придет он, этот Иоганн. Не может быть, чтобы не пришел. Давно уж он кружит около подземелья. Придет…"

Действительно, скоро послышались шаркающие шаги. Кто-то крался вдоль кустов. Юзеф с силой сжал винтовку. В сумраке все отчетливее выделялись очертания человека. Вот он наклоняется и, упираясь руками в землю, словно громадный паук, переползает аллею.

"То он! Пся крев! Старый лакей… Иоганн…" — Юзеф бесшумно спрыгнул с яслей у оконца, но тут же полез обратно, боясь упустить старика из виду. Он сразу разглядел его снова. Иоганн неслышно крался, быстро приближаясь к сводчатой, утонувшей во мраке нише, в глубине которой — Юзеф хорошо знал это — находилась дверь в погреб. Послышался скрежет ключа в замке, и солдат, снова спрыгнув с яслей, на секунду замер на месте.

Фонарь, висящий у стены на крюке, тускло освещал конюшню. Бледно-желтые лучи падали на лошадиные морды, которые казались важными в своей неподвижности. Копыта тонули в темноте, сгущавшейся над полом. Худое, с торчащими скулами лицо Юзефа было испещрено тенями. Только глаза блестели в темноте… Разве это не победа! Пускай неокончательная, но все же победа! Это сказалось и в том, как он спокойно взял винтовку наперевес, и в том, как уверенно и легко зашагал, как ловко приоткрыл тяжелую дверь под каменным сводом. Он неслышно проскользнул в подвал и пошел по пятам, вслед за Иоганном.

Вначале темнота была непроницаема, и Юзеф каждую минуту рисковал наткнуться на что-нибудь. Потом глаза стали привыкать. Бледный отсвет зари, который скорей можно было ощущать, чем видеть, проникал в подземелье вместе с Потоком свежего воздуха, вливающегося через открытую дверь.

Слухом — а пожалуй, и не только слухом — Юзеф улавливал присутствие старика, его шаги где-то впереди. Юзеф подался влево и, видимо, правильно рассчитал, потому что уже в нескольких шагах нащупал стену, холодную и влажную, которая шла, должно быть, во всю длину подвалов. Теперь он мог продвигаться увереннее, без опасения, как ему казалось, быть обнаруженным. Он ощутил под ногой не то мягкую пыль, не то что-то жидкое. Может быть, это вода? Он наклонился и пошарил по земле. Да, это была пыль, такая мягкая и пушистая, что она ускользала, убегала между пальцами, словно какое-то живое противное существо. Варшавский отдернул руку.

41

Водка, водка, хорошо, хорошо (нем.).