Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 84

Счастье снизошло на Эльзу нежданно, но так же внезапно рухнуло. Летом 1941 года Карл был мобилизован, а через две недели Эльза уже получила известие, что он убит. Она не рыдала, не стонала, но словно стала еще меньше ростом. Да, она стала меньше, сжалась, замкнулась в себе, окаменела.

Только когда в Клиберсфельд прибыла маленькая команда советских солдат во главе с сержантом Асламовым, она словно очнулась: в ее родное село пришли хозяйничать солдаты вражеской страны, той страны, где погиб ее добрый Карл.

И все-таки среди первых женщин, которые явились на призыв солдат, вышла на работу, подавив в себе злобу, и маленькая Эльза.

Эта бабенка, такая маленькая и щупленькая, что ее можно было принять за дочку Берты, не только заступалась за тех, кому доставалось от поварихи, но и сама дерзила ей при случае. Правда, ей не очень-то это удавалось. Берта одним взглядом заставляла ее замолчать.

Сколько раз бывало Эльза, взбешенная, выскакивала из-за стола, не притронувшись к еде. Она поскорей забиралась на фуру, чтобы в поле отвести душу с женщинами, которые охотно слушали ее.

Солдаты порой задумывались над этим: Берта им представлялась чуть ли не фельдфебелем — воплощением прусской военщины. А вспыльчивый Асламов, маленький коренастый татарин, награжденный двумя орденами Славы, настоящая "военная косточка", однажды утром возмущенно сказал, что эта Берта, кажется, сделалась уже чуть ли не начальником гарнизона, а он, он, гвардии сержант, которого Родина удостоила сержантских нашивок, стал здесь вроде конюха!

У Кондратенко и на этот счет было свое мнение:

— Сдается, хлопцы, попали мы черту в зубы, — сказал он однажды вечером, сидя среди солдат во флигеле, — тая Берта хуже моей покойной тещи. Хотя б она над нами только лютовала, так нет же, она и над своими лютует. А то уже, чтоб вы знали, пахнет политикой. Чуете — над немками лютует. Треба принять меры!

— Так-то оно так, только на нее ведь никто не жалуется. Как же мы можем вмешаться, — ответил ему кто-то, нажав на последнее слово.

— А возьми хочь того Фрица — мужчина все же — и все равно, бачив, как она его строго держит? Мы и то его уважаем, как он есть пролетарий, а она его поднимает до свету — коли ей дрова, носи ей воду на кухню. А що до котла — и близко не допускает, порция, як и всем немкам. И чого она до него такая вредная, не понимаю. Д-да, я все бачу. Тут тоже не лишне бы вмешаться, так опять в политику залезешь… — нерешительно сказал слегка смущенный Онуфрий.

Возмущение Асламова быстро улеглось, он был вспыльчив, но отходчив. А вот с Варшавским — прямо наказанье! Этого ефрейтора, польского еврея, человека средних лет, низенького и тщедушного, с темным, словно обожженным стужей, лицом, втайне побаивалась вся деревня.

От сержанта солдаты узнали все подробности трагедии Варшавского, необычной даже для военного времени.

Мглистым вечером Юзефа привели вместе с женой и дочками на расстрел и поставили на краю рва. Прозвучала команда, взвод эсэсовцев дал залп. Потом — второй. Но пули, изрешетившие даже тельце грудного ребенка на руках у матери, пощадили Варшавского. Он очнулся во рву, среди трупов, целый и невредимый.

Казавшиеся бесконечными минуты, пока он полз, словно ящерица, по рву, а потом бежал до опушки ближней рощи, остались в его памяти, как слепящий прочерк молнии.

После этого, перейдя через линию фронта с отрядом партизан, он вступил в ряды Советской Армии. Он стал солдатом, усердным тружеником войны, и день за днем, не притязая на славу, сражался с врагами. Так было, пока не кончилась война. Но в первый же день мира в его душу закралось страшное подозрение: а вдруг Лию, его белокурую дочку, зарыли живой, вместе с трупами расстрелянных? Он-то спасся, а Лию… Лию дал закопать с открытыми глазами…

Юзеф ходил сутулый, мрачный, и, хотя он никого пальцем не тронул, немки старались не попадаться ему на дороге.

Товарищи строго следили за Юзефом без особого, впрочем, толка, потому что суровый Асламов, напротив, нянчился с ним, как с малым ребенком.

Видя, как сержант потакает Варшавскому, солдаты опасались, как бы тот не натворил беды.

"Батя" Кондратенко отвоевал две мировые войны. Ему перевалило за пятьдесят, и он решил хоть теперь заняться немного собственной персоной: ходил в каких-то необыкновенных сапогах со шпорами и никелированными пряжками, брился каждое утро, "як ти нимци", писал и получал в ответ кучу писем и усердно занимался изучением "той клятой гитлеровской экономики", как он частенько повторял.



Солдаты попросили его, поскольку он посвободнее других, взять на себя наблюдение за Варшавским. Когда речь зашла о свободном времени, Кондратенко что-то пробурчал, погладив кончики длинных черных усов, но в конце концов с тяжелым вздохом согласился.

Постепенно жизнь вошла в свою колею. После хороших дождей луга зеленели все пышнее. В дружной работе люди оттаивали, исчезала прежняя скованность.

Женщины понемногу привыкали к новому положению вещей и порой отваживались даже подшутить над кем-нибудь из бойцов.

Чаще всех доставалось Асламову.

Заметив, что он по-военному подтянут и особенно сдержан в обращении с девушками, те не давали ему проходу. Стоило парню показаться в поле, как девушки начинали потешаться над ним. Одни набивались ему в невесты, другие, словно ненароком, дергали, проходя, — за рукав и лукаво подмигивали… Что только не приходило им в голову! Фамилия его немкам не давалась, и они неизвестно почему прозвали его Аполлоном. Сержант всерьез злился. Самые робкие — и те его разыгрывали. Напрасно он принимал грозный вид, начальственно покрикивал: "Эй вы, фрау!" — ничто не помогало!

Даже Гертруда, белобрысая взбалмошная девчонка с томными глазами, и та не хотела отставать от подруг: как-то подошла к Тарифу танцующей, дразнящей походкой, выставив девичью грудь, и протянула руки, будто приглашая его танцевать.

Девушки бросили работать и с любопытством следили, чем кончится эта дерзкая шутка.

Асламов, смущенный, растерянно смотрел на нее с минуту и потом, не зная, что делать, повернулся к ней спиной. Но проказница ловко вильнула и снова выросла перед ним. Девушки фыркали и подзадоривали ее, хлопая в ладоши.

Гертруда, может быть впервые в жизни охмелев от подмывающего задора и ребяческого озорства, шла, раскинув руки и пританцовывая, на побледневшего до желтизны сержанта, готовясь не то обнять его, не то рассмеяться ему в лицо.

Тариф все расправлял гимнастерку под ремнем, к которому был пристегнут финский нож, и вдруг бросился к девушке, сжал ее в железном кольце рук и крепко поцеловал в губы…

Гертруда расслабленно опустилась на траву, рот ее был по-детски беспомощно приоткрыт. А Тариф кидался от одной девушки к другой, к третьей. Он ловил — их, прыгая через грядки, а если какой-нибудь удавалось увернуться, он догонял ее и, поймав, прижимал к груди.

Девушки со смехом бросились врассыпную, будто стайка вспугнутых птиц, и сержант вдруг остался один.

Он весело расхохотался. Оглянувшись, схватил чью-то брошенную тяпку, отстегнул портупею с финкой и принялся полоть.

Земля была рыхлая, железо только что наточено, дело спорилось, и Тариф работал в каком-то упоении.

В его согнутой спине, в осторожных движениях, которыми он окучивал кустики ботвы, даже в его гимнастерке, раздуваемой полевым ветром, было что-то волнующе человеческое.

Девушки потихоньку вернулись каждая к своей полоске и взялись за работу. Только одна Гертруда нерешительно и беспомощно топталась в сторонке.

Её тяпкой усердно работал сержант.

Вспоминая безмолвие первых дней, солдаты считали, что теперь лед тронулся. И не только потому, что Асламов, представлявший, так сказать, военную власть, наконец сдружился с девушками (обходя неизвестно почему одну только Гертруду). Бельше всех помог наладить отношения с местными жителями Григоре Бутнару.