Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 34



Старуха так отощала, что, пожалуй, и ворону уже нечем было бы от нее поживиться. Бока у нее запали, хребет выступил еще больше, а ребра, как колья редкого забора, можно было пересчитать издали. Мучимая одышкой, Сивая с каждым днем становилась все слабее и слабее. С трудом отличая человека от птицы, она теперь часами простаивала на пастбище. Жалко было смотреть, как она сослепу валилась в придорожную канаву, как расшибала голову о дерево или забор.

Но человек не оставлял ее в покое. Запрягая старуху, хозяин безжалостно понукал ее: «Ну, тащись, ты, падаль!» И под ударами кнута, через силу упираясь дрожащими ногами, она подымалась и снова тащила плуг или телегу. С укором смотрела старуха своими помутневшими глазами на человека, с неизменным терпением снося от него пинки и удары веревкой.

Однажды, когда Сивая тащила по обледенелой дороге из лесу дрова, она споткнулась и упала.

— Ну, слепая, подымайся! — подбадривал ее хозяин.

Сивая пыталась встать, но не могла… Голова ее упала на холодный лед, глаза смотрели без скорби и без страха. Никакими угрозами человек не мог уже поднять Сивую. Для нее пришел спокойный и долгий отдых.

Когда хозяин выпряг павшую кобылу, Сивка даже не понял хорошенько, что произошло с его матерью. Не знал он, что в один прекрасный день и он точно так же свалится под кладью и больше уже не встанет, не увидит больше сквозь дырявую крышу клочок неба, не зазвенит уже дорога под его копытами.

На следующее утро Сивка громко заржал, окликая мать, но никто не отозвался на его зов. Стойло кобылы было пусто. Когда вечером хозяин верхом на Сивке проезжал деревней, на том месте, где вчера распрягли старую кобылу, Сивка увидел большую свору собак, которые, разгоняя стаи ворон, дрались между собой.

Опять пришла весна. Земля вокруг гумна и по канавам зазеленела травой. Осиротевший Сивка бродил по огромному пастбищу. На него теперь, кроме обычных обязанностей, свалилось и унаследованное от матери бремя. Измученный тяжелой неделей, устав от бороны, он уже и по воскресеньям не проявлял прежней прыткости. Он не шарахался больше в сторону, заслышав ночью шум бьющей о берег волны. Много раз менял он шерсть, но это была уже не прежняя блестящая, белоснежная шерсть юности. Хвост ему выщипывали озорные пастушки, мастерившие из конского волоса лески для удочек. Теперь он спокойно подпускал к себе чужих, достаточно было только похлопать его по шее или угостить хлебом. Оседлать его теперь мог любой подросток. Мало осталось в Сивке прежнего юношеского задора. Хозяин теперь не жалел для него кнута и все чаще обзывал его лентяем, одром, падалью.

Лошадь знала, что только очень тяжелым трудом, только тяжелым трудовым потом можно заработать себе ежедневное пропитание, и безропотно тянула лямку, спотыкаясь и пригибаясь к земле.

Однажды ночью хозяин Сивки возвращался из города лесом. Он был так пьян, что только рано утром, проснувшись в пустой телеге среди леса, понял, что постромки перерезаны и лошадь угнана.

Хмель немедленно слетел с него. Охая, метался он вокруг телеги, а затем пустился на поиски Сивки. Он свистел, цокал и звал на все голоса: «Сивка, Сивенька, жеребчик, сынок!» Но в ответ ему отзывалось только эхо.

Весь вывалянный в грязи человечек шатался по дальним деревням и, плача, расспрашивал, не видел ли кто его белого жеребца.

Под вечер встречный пастух рассказал ему, что на рассвете здесь проехал табор, а впереди табора на белом коне скакал бородатый цыган.

Не было сомнений, что эти цыгане и подшутили так зло над пьяницей.

О пропавшем коне ходили разные слухи. Несчастный хозяин безуспешно ставил свечи святым и давал различные обеты. Потеряв своего кормильца, он даже пить бросил. Какими только именами не называл он теперь своего Сивку: и лошадушкой, и коньком, и любимчиком! Даже во сне он поминутно вспоминал о нем и все звал: «Жеребчик, жеребчик!»

Прошла неделя. Однажды вечером жители деревни увидели Сивку, который, прихрамывая, бежал по полю. Хозяин, ужинавший в доме, услышал его голос. Не помня себя от радости, он выбежал на двор и, как родного брата, обнял вернувшегося. Сивка тяжело храпел, ходуном ходили его запавшие бока, глаза с испугом блуждали по сторонам. Но он радовался, что вернулся на свой родной двор. По худобе Сивки, по израненной коже можно было судить, что он скитался много дней. Он тоскливо ржал и, словно жалуясь хозяину, подымал пораненную ногу.



Хозяин был так рад вернувшемуся кормильцу, точно получил его даром. Приглашенный из деревни дед, хорошо разбиравшийся в лошадиных хворях, промыл Сивке ногу, поковырял копыто и сказал, что в него глубоко загнан гвоздь.

Это была хитрость цыган. Захваченный с краденой лошадью, вор оправдывался на суде:

— Барин, да это моя собственная хромая лошадка… Спроси, барин, сколько зубов у этой скотинки — и я скажу, сколько волос в хвосте — и я скажу. Это моя лошадка. Я отдал за нее черную на Пупкаймийском базаре в том году, когда было много снега…

Сивка не выздоровел. Он на всю жизнь остался хромым. Любовь хозяина к вернувшемуся кормильцу скоро угасла, и спьяна, без всяких поводов, и трезвым, когда Сивке было трудно тянуть воз, он иначе не обзывал его как падалью, хромой вороной.

Удары все чаще и чаще сыпались на спину Сивки, и зимой хозяин нередко забывал накормить или напоить его. При каждом ушибе раненая нога Сивки распухала. Целыми днями кляча ковыляла с поднятой больной ногой, боясь упереться ею в землю.

Прошло еще несколько лет. Протертая до ран кожа на боках Сивки больше не заживала. У него, так же как у матери, выдавались лопатки. Даже весной на пастбище он не мог отъесться настолько, чтобы затянуло его выступающие ребра. Расшатанные зубы уже не могли разжевывать солому, а хороший корм доставался ему редко. Сивку не тянуло больше к табунам, пасшимся на выгоне. На работе он все чаще спотыкался, от пота над его спиной облаком стоял пар, как в летнюю ночь над озером. Хозяин стыдился уже показываться с ним в городе и начал подумывать о том, как бы продать Сивку.

Поднимаясь после одной болезни, Сивка сваливался от другой, а хозяин, невзирая на это, принуждал его к самой трудной работе. Всю весну от раннего утра до поздней ночи приходилось тащиться Сивке то с сохой, то с бороной. Большой участок земли был вспахан, засеян, и когда после теплого дождя трава бархатом покрыла серую землю, хозяин продал Сивку.

Увел его небольшой человек с рыжей бородой. Только поздно вечером Сивка добрался до своего нового жилья. Там его встретило множество детей. Несколько шалунов сразу же взобрались ему на спину, и кляча с добрый час должна была катать их. Но этого ребятишкам было мало! Они начали дергать Сивку за хвост, тыкать ему в ноздри соломинки и даже кидать в него комьями земли. Они очень веселились, когда выведенная из терпенья кляча начала брыкаться, неловко болтая в воздухе искалеченной ногой. Однако человек с рыжей бородой был, очевидно, доволен каждой проказой своих шалунов. Так под старость Сивке выпала мучительная доля шута при озорных детях.

Но, думая так, Сивка ошибался: настоящая мука началась только через несколько дней, когда его запрягли в телегу и он стал возить с болота торф. Ему приходилось брести по колени в грязи, а чтобы хозяину было удобнее хлестать его, он садился верхом на Сивку и колотил его по бокам чем попало — лопатой, граблями или просто клумпами[2].

На ночь лошадь не водили на пастбище, а привязывали у дороги, где рос один пырей. Если бы Сивка мог плакать, как человек, он поливал бы слезами землю, оплакивая юность и грустную долю скотины. Но он не мог этого сделать и глядел мутными глазами вдаль, туда, где росла манящая сочная трава, в загадочный, непонятный мир мук.

Часто утром, не получив никакого корма, он опять начинал работать и чувствовал, как последние силы оставляют его, а кости выходят из суставов, зуб не попадает на зуб.

Его новый хозяин отличался от старого только тем, что бил его кулаком. Больше всего Сивка страдал из-за своей глухоты. Этот новый недостаток кляча долго скрывала, желая отвести от себя гнев хозяина.

2

Клумпы — деревянная обувь.