Страница 24 из 69
Покупатели качают головами, улыбаются.
— Темнота царила, — слышит Статкус не кого другого, Лауринаса. — А где темнота, там дерево не растет — осот да крапива. Моими саженцами, моими прививками вся деревня озеленилась, и мне же этим садом глаза кололи.
— Разве такого заколешь? Не пеший небось!
— Это оно конечно, не пеший. Нет лучшего автомобиля, чем старый мерин. Перевернешься, так хоть кости уцелеют!
Базар — озеро или, скорее, море. Накатит волна — что угодно продашь, хоть черную козу, схлынула — и кукуй; самых лучших, с дерева снятых яблок не всучишь. Лучше не попадаться Лауринасу на глаза, когда вокруг него пусто. Какой-то колхоз прямо с грузовика отмеряет ведрами. Ничего, подождем. И вот снова, окруженный людским роем, похрипывает голосок Лауринаса. Разве сравнишь его яблоки с колхозными? Не по-стариковски щедрая рука бросает в корзинку несколько яблок сверх веса. Теперь всем «с походом», а когда распродаст половину, скинет цену на треть. Так стоит ли удивляться, что все у него под угрюмые взгляды соседей идет как по маслу? Окружившие телегу женщины по-литовски и по-русски (до городка добрались дачники из Ленинграда) знай себе нахваливают бойкого старичка с румяными, как райские яблочки, щеками. Не остается в долгу и он.
— Спасибо, красавица, — бойко сыплет по-русски. — Откушаешь моих яблочек, другой раз на цыпочках прибежишь!
Всем нравится это его «на цыпочках». Хихикает и сам, шустрыми бусинками глаз провожая молоденькую ленинградку в джинсах. Изящная, что твоя скрипочка, симпатичная, улыбчивая и — гляньте! — стариком не погнушалась. Такой задаром отвесил бы, лишь бы поворковала еще, как голубка, однако не посмел задержать. Нет, был бы молодым, так просто не отпустил бы, нашел способ заговорить, обратить на себя внимание. Эх, где его лихие молодые годочки?!
Смотрит вслед покупательнице, позабыв о весах. Что-то напоминает ее плавная походка, чуть склоненная к правому плечу головка, да разве вспомнишь, что, где, когда было или привиделось? Тянется, чтобы еще раз взглянуть на нее, вертит головой, и она, будто ее позвали, оборачивается, поспешно прижимая к переносице темные солнечные очки. Его бросает в дрожь. Как та, как дамочка в вуалетке!
Пальцы, сжимающие яблоки, вздрагивают, будто по ним палкой ударили. Чуть не рассыпал товар, ведь он уже не продавец — всадник, который вот-вот выхватит из толпы рдеющую, словно Маков цвет, дамочку. Раз! Никто и пикнуть не успеет, это потом загудят люди, подхватит — и на коня! — молодую, пахнущую свежестью, такую упругую, что прямо-таки захрустит она в его объятиях. Не соображал тогда, что делают руки, что станут делать через минуту, ошалел, будто выбрался из душного вонючего колодца. Чистый воздух внезапно затвердел, ударил в ноздри и застрял в горле осколками стекла. Вроде все, как было, но во рту солоно от крови (потом, после всего спохватится, что прикусил язык!), однако уже не прикован больше к тяжелой деревянной сохе тестя, к своим деревьям, которые из года в год, надрываясь, таскал на холм, к преследующему его с непотребной руганью по беговой дорожке Стунджюсу, отравляющему сладость победы. Все, как было, но он уже другой, вольный поступать, как ему вздумается. Интересно, что сталось бы, пришпорь он тогда Жайбаса и ускачи с этой красоткой, пренебрегши восхищением и язвительностью зевак? А она? Визжала бы и пыталась выцарапать глаза? Впрочем, не бог весть какая важная барыня — кассирша из кино, с мужем и года не прожили, молодым помер. Может, сжав ногами мокрые, вздымающиеся лошадиные бока, и поныне скакал бы невесть в какой сторонке? И был бы счастливее?
— Взвешивай, отец, моя очередь!
— Мимо, мимо кладешь. На весы грузи!
Очнись, человече, ничего нет и не было, все истлело в невыразимой дали, если не померещилось. Из мухи слона делаешь, как покойная теща, разнюхивавшая каждый твой шаг: кто тебя взглядом зацепил, на кого ты сам глаз положил… Кошки и той сторонись — женского пола, ласково прижимается! Нет, после тех скачек выкинул он не просто шутку, хотя многие подумали: ишь, взыграл победитель! Если и шутил тогда, так с чего же после стольких-то лет уставился на эту, в джинсах? Ведь все готовы любезно поворковать, получив на «поход» лишнее яблочко. Хватит, хватит, взял себя в руки Лауринас, а то, гляди, яблоки твои вон уже из-под колес собирают. Впрочем, пусть их… Деревья тогда пожалел, зачахли бы там, на юру, ускачи он с этой красоткой. Теперь, когда зеленеют они весной, кутаются в белую фату цветения, красота невообразимая, Млечный Путь, на землю опустившийся.
— Заснул, Лауритис?
То ли суком, то ли цепом ткнули под локоть. Нет, рукой, но из одних мослов да жил.
— Чего вам?
— Как это чего? — Цеп принялся трепать его рукав. — Яблоками торгуешь, Лауритис, не огурцами. Вот и мне парочку покрупнее взвесь!
— Морта? Морта… Гельжинене?
— Спишь, Балюлис, средь бела дня на телеге! Знакомых не признаешь! Совсем постарел, скажу я тебе. Да еще как!
А сама вся трясется под коричневой, видать, никогда не снимаемой косынкой. Нос, оседланный маленькими круглыми очками, нависает над зияющим провалом беззубого рта. У очков вместо сломанной дужки — зеленая льняная тесемочка.
Аж отпрянул от придвинувшейся вплотную старухи. Призрак, привидение! Неужели это Морта просит взвесить ей два яблока? Морта, сочный рот которой сверкал ровными сахарными зубками? Морта, игравшая своей пышной длинной косой, как котенком или щенком в подоле? Да не может того быть! Но ведь больше никто не называл его Лауритисом — Морта, одно время заглядывавшаяся на муженька своей задушевной подружки, да сама Петронеле.
— Прошу прощения… Два яблока?
— Сколько могу съесть, столько и покупаю! И ты мне не указ, жадюга! — вдруг разъярилась старуха, вертя трясущейся, словно на палку наколотой головой. Из-под косынки выбилась косичка — облезлый мышиный хвостик. — Никому не запрещено покупать, сколько нужно, а он, видите ли, недоволен!
— Да на, бери, бери, Морта! Только не ругайся. Торговлю мне испортишь.
Торговлю? Он выхватывал из ящика скользкие восковые шары и совал их в полиэтиленовый пакет старухи. Бери, Морта! Ешь на здоровье, Морточка, чего там скрывать, было ведь времечко, когда поглядывала ты на меня… А как ничего не вышло, то и нашептала Петронеле, дескать, городскую потаскушку на лошади катал, вином из бутылки поил, а люди видели и смеялись… Шептала не шептала — разве это важно, когда… два яблока просит?
У Балюлиса дрожали руки и прыгал подбородок, будто с самой смертушкой столкнулся. Ох, придет час, заявится та гостья… Неужели и тогда в кусты полезешь, Лауринас? Подумав так, пришел наконец в себя.
— Весы поломались, Морта, но тебе, тебе — ото всей души! — засмеялся подрагивающим еще, но уже своим смехом. — Не бойся, денег не возьму.
— Сам ты сломался, не весы! Пакетик, гляди, своими граблями порвал! Такой хороший, удобный пакетик. А подачки мне не надо. Я пензию получаю, найду чем заплатить за несколько червивых яблок! — скрипела Морта Гельжинене, роясь в складках юбки вроде бы с намерением вытащить оттуда кошелек.
— Успокойся. Не жадюга я, не возьму. И чего это ты такое надумала, Морта… Морточка?
— Скупердяй, скряга! Знаю я тебя: кладешь-швыряешь, а сам от жадности обмираешь!
Морта снова сунулась было к нему, еще что-то добавить хотела — передумала или забыла. Усмехнулась и задом, задом — чтобы мог лучше рассмотреть? — растворилась в толпе.
Что же это такое? Один за другим навещают его призраки, да не в полночь, а когда сияют на солнышке ящики желтых яблок, открытые мешки с зелеными огурцами, когда весело гомонит базар. Морта, господи помилуй! Куда же девалась ее красота, скажите, люди добрые? На всю волость славилась — плясунья, певунья. Шляхтич из-за нее вешался, в последний момент из петли вынули, а она на несчастного и не глянула. От прекрасной молодости, от толстенной косы мышиный хвостик остался? Что же тогда красота — обман, дым? Цветок еще более хрупкий, чем цветок вишни? Вдруг бы не Морта Гельжинене подкралась, не она два яблочка попросила, та — Маков цвет, что на спину Жайбасу поднял? Ведь в тех же летах, если жива еще. Может, на годок-два помоложе… Руки, рот, нос — как у этой?! Быть такого не может. Может, может, жадюга! Помнишь, как саму Морту в первый раз увидел? Остолбенел, «здрасте» выговорить не смог… Что, и от красотки тоже поспешил бы откупиться парочкой яблок? Стукнуло в голову, сверкнуло в глазах, радугой выгнулся мосток между страшной Мортой и той, другой, которую никогда не осмелился и по имени-то назвать, потому что ее вроде как бы и не было. Нет, быть-то, конечно, была, но не так, как Петронеле с ее бело-розовой краской стыдливости. Зарделась, когда отрывал от земли, когда подковы Жайбаса превращались в нежные плавники быстрой рыбы или в птичьи крылья… Странное дело, всю жизнь ее и себя представлял он только едущими, вернее — скачущими или кружащимися в вальсе. Бредущую пешком, со взмокшими от жары волосами, облупливающую яичко возле стога сена — нет, ни за что на свете! Трезво, как поднявшийся с земли наездник, понимал: не выпусти из объятий ту дамочку, сразу потерял бы Жайбаса. А потом, что было бы потом? Деньги деньгами, главное — не горстка литов, которые кончились бы до того, как они очухались. Хотите все начистоту, положив руку на сердце? Другое его удержало — не его собственное будущее отчаяние, когда придется ошарашенно стоять, не зная, куда податься с мокрой еще от конского пота уздой в руках, а сам Жайбас будет уже грызть новенькие, чужой рукой сунутые удила и разбрызгивать кровавую слюну… От бегства с красоткой удержало то, о чем, стиснув в объятиях чужую женщину, он меньше всего тогда думал: страшащийся всего нового дом под замшелой крышей, соскучившиеся по отцовскому колену, потихоньку настраиваемые против него детишки — любил потетешкать тепленьких, едва со сна, — отдавшая ему чистоту своего затянувшегося девичества и не бог весть что получившая взамен Петронеле… Он и не думал, что уже так глубоко пустил корни в немилый его сердцу песчаный холм, обдуваемый всеми ветрами.