Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 69



— Бросай все, и бежим! — Голос у Статкуса хриплый, будто он захлебнулся ветром просторов.

— Бежать? Замечательно, удивительно! В уезд? В Вильнюс? А может, «Широка страна моя родная»? О Елене забыл? — Дануте тоже едва слышно шепчет. — Что будет с малышкой Еленой?

— И ее захватим.

— Комик! Она не девочка — девушка. Но и это не все… Куда денем отца?

— Куда мы, туда и он!

Не собирался такое говорить. Его стеснял бы этот человек — ни старый, ни молодой, ни интеллигент, ни крестьянин. Связывал бы мечты, лишал широкого жеста. Однако слово сорвалось, а Статкус верил в свои слова.

— О-ля-ля! — пропела Дануте насмешливо, мелодия не соответствовала их тайне.

— Смеешься? — приуныл он.

— Не морщи лоб, не над тобой. Господи, сколько доброты в мире! А то из-за коровы я уж начала было ненавидеть людей… Милый, добрый мой Йонялис!

— Какой коровы? Я серьезно из-за нас… из-за твоего отца.

— Ты серьезно… Ты?

— Брошу учебу, пойду работать!

— Верю, бросил бы, но отец… Ой, не могу! — Ее разбирал смех, закусила кулак, чтобы не расхохотаться. — Отец, учти, тоже серьезно. Он, как дерево, врос в наш холм. Да какой уж там холм — кочка, которую шапкой накрыть можно, — но для него гора. Разве такого вырвешь? Срубить можно, но не вырвать!

Простор сжался до размеров детского воздушного шарика и лопнул. Не вражеская пуля, не хитрые чьи-то происки — смех легкомысленной девушки разрушил еще не построенный им, сверкнувший лишь в воображении дворец. А может, вовсе не глуп ее смех, может, смешна его серьезность?

— Что же нам остается?

— Тебе? Наплевать и уехать! Мне? Улыбаться лейтенанту, чтобы не разгневался.

Издевается. Над его преданностью и бескорыстием. Лейтенант… Прав Ятулис. Стиснуть бы что-то в руке — не пустоту, не папку!

— До свидания, Дануте.

— Не затрудняйся.

— Прощай.

— Эй, мазню свою захвати!

— Дарю Олененку.

— Вот уж обрадуется дурочка. А из вас двоих получилась бы пара. Жаль, несовершеннолетняя. Через годик-другой…

Статкус отворачивается, его вздернутый подбородок дрожит.

Быстрые шаги, взволнованное дыхание. Дануте? Молчаливо прильнет, пообещает больше не обижать? Нет, Елена, добрый дух дома. Помнит обиды своей семьи, но не забывает обид и его, чужого.

Рядом с ней неловко, будто не его обидели, а он… Неужели позволит жалеть себя?

— Возьмите, — Елена что-то сует ему.

Яблоки? Яблоки можно взять, но чтобы она его жалела?… Нет! Должен быть сильным, бесстрашным. Впереди такие дали, которых не перелетишь — только ногами измеришь.

— Извиняюсь… спешу… — отказывается он и ускоряет шаг.

— Подождите, Йонас. Сестра… Мы все перегрызлись.

— Это меня не касается.

— Выслушайте. Только не начните нас презирать, узнав из-за чего.

— Презирать?

— Нашу корову украли, и мы…



— Когда? Кто?

— Неделю назад. Вооруженные увели.

— Негодяи! А милиция?

Тишина.

— Что? Не заявляли?

— А весной поросенка украли.

— Догадываетесь кто?

— В общем, догадываемся…

— Так надо заявить!

— Успокойся. Свинью можно и другую вырастить, а голову… Так говорит отец.

— Как же будете жить, Елена?

— Кто сыр, кто яичко за порошки, капли… Картошку выкопали. Сено еще есть, снова корову купим. Не пропадем.

— Спасибо, Елена, что навестили маму. — Статкус не замечает, что обращается к девочке на «вы».

— Мы с ней беседуем.

— Спасибо. Теперь нескоро увидимся.

— Я… — она поспешно поправляется: — Мы будем ждать!

— Я, наверно, далеко уеду.

Далеко, откуда не возвращаются! Большие глаза жадно ловят каждое движение его губ. Хочется говорить красиво и трогательно, но не привык.

— Далеко? Господи, господи…

Ее стон отдается у него в сердце. Никуда не уезжать, остаться тут, где есть продуваемый ветрами холм, близкие, желанные люди, деревья до неба и небо, которое глазом не охватишь. Он склоняется к прохладному, не детскому лбу девушки, уже не сомневаясь, что в один прекрасный день сломает свою жизнь до основания и непоправимо, сломает!..

— Вы меня… меня поцеловали?

Он не отвечает. Бежит. Силой вырывает из вязкой земли каждый шаг… Не останавливаться… не оборачиваться… никогда!

Распростертые ворота так и лежат на земле, как подготовленная к разделке говяжья туша. Балюлис спохватился, что яблоки пропадают. Бросился выбирать из гниющих, источающих уже сладковатый смрад куч, рукой отгонять шершней и обтирать каждый плод тряпкой. Паданки складывал в один ящик, снятые с дерева — в другой.

— Глянь, дочка, какой тряпкой-то… Видишь? Грязная портянка, и все! — Петронеле тыкала своей клюкой в его сторону и колыхалась от смеха. Не очень злого, снисходительного. Понимай: эта стариковская шалость ничто по сравнению с бывшими, опрокидывавшими жизнь, как ведро с водой.

— Ох, уж эти мужчины, — поддакивала Елена, не желая возражать.

— Думаешь, копейка ему понадобилась? Старику только бы перед людьми покрасоваться, языком потрепать. Гляньте, мол, какой я колхозник, какой садовод! Похвали такого барана да стриги.

Лауринас не обращал внимания ни на смех, ни на подкалывания. Выволок телегу, стянул проволокой рассохшиеся колеса. Набил четыре ящика яблоками. Грузился с вечера, чтобы утром руки были свободны. По старой привычке проснулся до ласточек, толком не сознавая, спал или нет. Распахнув хлев, вернулся в избу и присел перед осколком зеркала. Долго скреб себя истончившейся довоенной бритвой. Не торопились молодеть щеки, изборожденные морщинами, загрубелый подбородок тупил лезвие. Когда умылся, из тумана старости вынырнуло младенчески порозовевшее личико. Праздничный костюм, сверкающие полуботинки вместо чьих-то, скорее всего, сыновних стоптанных босоножек, и это еще не все. Повязал пестрый галстук… Собрался на базар, хотя что такое базар по сравнению с нетерпением, от которого дрожат руки, с неслышным, однако ощутимым дыханием праздника? Превращение в кого-то другого, знакомого и незнакомого, завершила твердая шляпа с узкими полями — не повседневная потрепанная кепка. Если бы не огрубевшие, никакими мылами и бензинами не отмываемые руки, Лауринаса, чего доброго, можно было бы принять за провизора или органиста старых времен, а он и не стал бы возражать.

Заржал Каштан, как и положено в торжественный час. Когда хозяин уже лез в телегу, Статкус попросил, чтобы и его взяли в город. Почему? И сам не смог бы объяснить. Захотелось трястись с Лауринасом, будто и его ждал кто-то за липами и елями. Для вида старался придумать предлог. Елена попыталась отговорить. С твоим-то давлением?

— Помогу хозяину. — Ничего больше Статкус добавить не сумел, но жена притихла.

— Надоест вам, я ведь нескоро продам, — не особенно жаждал помощи Лауринас. — Базар-то завален яблоками.

Неохотно подвинулся, но вскоре был уже рад, что не в одиночестве едет. Собрался на базар яблоки продавать, однако и серьезная подготовка, и праздничный вид свидетельствовали: отправляется в неведомую страну, которой, и три жизни прожив, до конца не узнаешь, потому что она водоворот, где постоянно выныривают неожиданности. Может, вдвоем, сидя на охапке сена и слушая постукивание одних и тех же колес, будет безопаснее?

— Смотри не заночуй там, Лауринас! Чтоб еще засветло дома был! И вы тоже… Не знаете вы моего деда. С каждой — в юбке ли, в штанах ли — готов часами болтать. Поседеете, его ожидаючи! — криком провожала их Петронеле, не надеясь, что послушают. — Вечно его ветер носит… — Там, где, вогнав в землю палку, скрестив на ней руки, стоит она, подхватывающий, уносящий мужа вихрь бессилен. Но ведь должен же кто-то стоять и не двигаться, пока другие носятся, вывалив языки, надеясь ухватить за хвост молнию… Всю жизнь будет она терпеливо ждать, пусть и дрожит сердце, полное страха за старого ветреника, надумавшего еще разок — быть может, последний — сорваться с привязи. — Не засни в телеге! Маши-и-ины на дороге! Слышишь?