Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 69



— Зашуршала трава, подумал, медянка или еж. Наклоняюсь — вон что! — весело рассказывал он, вываливая из шапки розовый бархатный комочек.

Маленький, только-только прозревший щенок, вздрагивал на широкой скамье под раскидистой яблоней и казался еще меньше, чем был на самом деле. Нетвердо переставляя лапки, шагнул, сунулся мордочкой в надкушенное яблоко.

— Вот лягушонок, вот хитрец! — довольный, вскрикивал Балюлис, а глаза, виноватые и испуганные, призывали Статкуса на помощь. Кривой указательный палец с почерневшим ногтем не переставал теребить шерстяной комочек, катать перед мордочкой гостя непонравившееся яблоко.

— Ишь, какой миленький! — принялась гладить и сюсюкать Елена. — Бедняжка! Как проживет без мамочки?

— Такой уже и коровье молоко сам лакает. Не пропадет. — Палец Балюлиса норовил повалить щенка на бок, тот не давался, цеплялся коготками, повизгивал.

— Вишь, какой злюка. Подрастет — драчуном будет, — попыталась разжать и заглянуть ему в пасть Елена, щенок забарахтался, пустил струйку.

— Эх, не повезло нам с тобой. Рассердится Петронеле. Давай-ка скорее подотрем… скорее!

Опоздал! Мелькнула палка Балюлене.

— С какой еще лягушкой тут возитесь? — бросила, не остановившись, и недоброй усмешкой прибила Балюлиса. Лицо его сразу сморщилось в печеное яблочко, голос стал писклявым. Маленький несчастный старикашка.

— Иду корову перевести, слышу, шуршит кто-то в траве. Думал, медянка или еж, а тут… — почти как Статкусу, доложил он. Голос неуверенно задрожал.

— Знаю я, куда ты лазил. К Каволене. В этот кошачий и собачий рассадник! — разом пресекла его увертки Петронеле.

Избенка Каволене стояла за лесочком, между механическими мастерскими и шоссе. Дырявая крыша, почерневшие стены, ни на одном окошке не белеют занавески… Во дворе лишь несколько разрозненно сунутых яблонек, зато живности всякой, собак да кошек множество, лезут детишкам под одеяло, вылизывают их тарелки.

— Чего мне туда ходить? Что я там потерял? Повстречалась Каволене, топить несла. Мирта пятью ощенилась, другая сучка ждет. Разве прокормить вдове такую ораву? — пытался Лауринас успокоить жену, крепко ухватившуюся за свою палку и трясущуюся всем телом от едва сдерживаемой ярости.

— Тащи, откуда принес. Мне собак не надо! — не стала она разговаривать. — Вон скамейку загадила. Как после этого гостя посадим, как угощать станем? — Она передернулась от отвращения.

— Так крохотный же… младенец, можно сказать. Капелька, велика беда. Сейчас выдраю эту скамью.

— Ногти лучше надрай, когда пойдешь корову доить!

— Сама дои, если мои ногти тебе грязные.

— Могла бы сама, за версту тебя к вымени не подпустила. Суставы крутит, пальцы, что зубья бороны. Еще смеяться будет… старый неряха.

— Ну и не топорщи гребешок, коли кукарекать не можешь. А мне нужна собака. Такая усадьба, такой сад, другие не одну держали бы!

Действительно, почему без собаки живут? Раньше Статкусу это не казалось странным, теперь удивился. Сад, что твоя роща, а лая не слышно? Не обязательно должна бегать овчарка. Но не лишнее — виляющий хвостом сторож. Оповещал бы, что старики живы, особенно зимой. Статкус попробовал представить себе усадьбу под снегом, но мешала вставшая перед глазами городская картина: громоздкая, исписанная непотребством трансформаторная будка, ободранные столбы фундамента — место детских игр… Истоптанный снег, ледяное крошево, и горит вмерзшая в это месиво апельсиновая корка. Нет, лучше не думать, как Балюлисы шебуршатся среди сугробов, придавленные серым, низким небом. Лучше побыть в лете. А летом что, разве плохо, если будет кататься, путаясь в траве, такой клубочек? Мягкое, милое существо, спасенное из мешка Каволене?

— Без собаки все кому не лень в сад лезут! — гнул в пользу собачонки Балюлис.

— Кто влез, кто?

— Глухая! Тебе из пушки в ухо стреляй — не услышишь! Идет кто мимо или едет, обязательно трясет. Вон все сладкие груши ободрали.

— Трясут ему. Ребенок проходил — яблочко сорвал, велика беда. Куда денешь, все равно сгниют!



— И пускай гниют. Мой сад, мой! — разошелся Балюлис, беспорядочными движениями рук показывая, сколько и каких деревьев посадил он под этим небом, когда-то опасно чужим, а теперь таким своим, что, сдается, все его измерил ногами, как землю, каждый год с задранной головой топчась вокруг деревьев — есть ли плодовые почки, не вымерзли, завяжутся ли плоды?

— Ежели твои, выкапывай и уноси! — выкинула Балюлене свою козырную карту, которую приберегала на особый случай. На сей раз ее выпад не выдавил у Лауринаса слезу, он не прекратил пререканий, и она пожаловалась на мужа жильцам: — Видали, какой? Зубы проел, а ума не нажил. Собака, видишь ли, ему понадобилась. Зверь!

— Говорю: надо, значит, надо! Плужок вон на току подхватит какой-нибудь бездельник и в лес. Чем картошку окучивать буду? Такой ни за деньги, ни по знакомству не достанешь. Брат Абеля за пшеницу ковал. Теперь такого удобного, легкого никто не сделает. Вон их теперь сколько, бездельников да воров, развелось!

— Не води дел с Каволене, никто твоего плуга не тронет! Абеля, покойника, вспомнил… Хорошо, что вспомнил, — не лезла за словом в карман Петронеле, и вся усадьба, казалось, вторила ей. — Только все ли вспомнил? Все ли?

Статкусы кивали и тому, и другому, но в мелодии тишины действительно не хватало одного мотива — собачьего лая. Неожиданным был и другой мотив — гнев Балюлене, ее ненависть к собакам. Тем более что на этой усадьбе собак прежде держали. Возле дровяника торчит полусгнившая конура.

— Чтобы тут и духу ее не было! — Палка хозяйки стукнула по скамейке, щенок задрожал и взвизгнул.

— Как же я верну? — пал духом Балюлис, выпросивший у Каволене щенка. Удар палки предупредил строже, чем слова: будет, как сказано. Ласково шептались листья на деревьях, им посаженных и выращенных, однако грудь снова холодела от пустынности чужого края, от которой некогда, теперь уже в незапамятные времена, отбивался он коровьей цепью. Не дождавшись сочувствия, покусав губу, пригрозил: — Пожалеешь, баба, что прогнала. Не хотела ласкового щенка, злого пса заведу… Зверя, как ты говоришь!

Балюлене не шелохнулась. Стояла темнее ночи, как не зазеленевшее после зимы дерево, которому чужда любая радость, чужд шелест липких, едва раскрывшихся листочков.

— Куда ты меня тащишь? — ощетинилась Елена, которую уводил муж.

— Домой. Останутся одни, скорее разберутся. Старики.

— Они не старики.

— Что? Мы с тобой старые, а они…

— Мы — да. Они — пет.

— Что с тобой, Елена? — Статкус удивлялся все сильнее. И ее словам, и ее нетерпению.

— Ничего.

Гвоздь вонзился в покрышку, и вонзился не сегодня, не вчера, а давно, когда еще катило колесо по большим и малым дорогам…

После длительной командировки возвратился он до смерти уставший и как-то необычно истосковавшийся, больше всего по щебетанию Нерюкаса. Бранил погоду, которая была ни при чем, снабженцев и прорабов, а в действительности гнал прочь раздражавшее ощущение, что полные напряжения и суматохи дни сгорают, оставляя после себя лишь горстку пепла. Дочка не выбежала навстречу, была у учительницы музыки.

— Что, у нее, шельмы, музыкальные способности? — Елена ждала, пока муж нашумится, и спокойно готовила ужин. Сидевшего без дела Статкуса вдруг кольнуло подозрение: его дом, которым так приятно гордиться и который он ничтоже сумняшеся выключает иногда из своей жизни, как выключают электричество, может измениться, перестать быть тихой, залечивающей все раны пристанью? — Ты интересовалась? У нее действительно способности?

— Учительница говорит: абсолютный слух.

— Что, им не хватает вундеркиндов? — Хотелось взять реванш, расшатать в доме, где он всего лишь гость, единовластие Елены.

— Музыка не помешает. Уж лучше музыка, чем…

Все внимание Елена сконцентрировала на носике чайника. Оттуда цедилась густая ароматная струйка, пахнущая забытым домашним уютом. Неужели все ложь — и красивая сервировка, и тоскующая по нему Елена?