Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 107

— Помню немножко, — негромко говорит Дайнюс.

— И даже после этого я не уступил им дорогу. А твоя мать все чахла да чахла, возил я ее по докторам, по больницам, и ничего. Не был я добр к ней, не спросился тогда. Но разве я мог иначе?

Прошлое родителей тяжелой глыбой наваливается на Дайнюса, и он не знает, что ему сказать. Отец-то ведь не для того говорит, чтоб выглядеть героем. Если б захотел, давно бы звонил во все колокола. И на мать тень не бросает — его самого гложет непонятная тоска: я не был добр… не был добр… А разве ты мог быть другим, отец? После бесконечной маминой болезни захотел выпрямиться, поднять голову и оглядеться, но… что-то ослепило тебя…

— Я никогда не говорил с тобой, сынок, о самом тяжком. Верил, что ты и без слов меня понимаешь.

— Я понимаю, папа…

— Но ты же хотел мне что-то сказать.

— Да, папа.

— Говори. Хотя я и сам знаю.

На улице взревывает машина, отец втягивает голову в плечи и превращается в слух.

— Пойду прогуляюсь, — говорит Дайнюс.

Комната пахнет побелкой. Койка, стул — вот и вся мебель. Временно, конечно, потом Дайнюс наведет у себя уют… Все уже продумано до мелочей, это будет приветливая и хорошая комната, дайте только срок. Мог бы хоть сейчас кое-что поделать, но… Отец смотрит в окно и ждет… Кого он ждет? Стоит ли ждать человека, который принесет в дом одно только угрюмство? Будет слоняться по комнатам, задрав нос, громыхать посудой — все валится из рук, передвигать мебель — не на месте стоит, криком звать дочку: «Мадонна!» До полуночи протаскается без дела, не давая никому уснуть, назавтра проваляется до полудня, а отец будет на цыпочках ходить по кухне, не зная, чем бы позавтракать. И снова на целый день: «Мадонна… Мадонна…» Когда отец вернется с работы, накинется на него: «Все люди как люди, только у нас ничего нету. Мадонна часики хочет…» Отец разведет руками: «Ну, раз надо…» Дайнюс усмехается. Он не вмешивается в их жизнь, в кои веки перебросится словом с мачехой; по сей день даже не знает, как ее величать: мамой — не поворачивается язык, а Зосей — тоже как-то неловко.

Почему он медлит, Дайнюс?

Переодевшись в чистое, выходит на улицу, топчется у ворот, не зная, куда податься. Словно чужой он здесь. От Дома культуры доносится музыка; Дайнюс вспоминает — кино. С ног валится от усталости, но ведь не заснет… Шаги отца, его тяжелые вздохи долго не дадут ему спать.

Фильм начался, но недавно, и Дайнюс, нашарив в кармане тридцать копеек, покупает билет. На экране бушует море, вспенившиеся волны швыряют корабль. В полумраке оглядывается — народу даже в последних рядах горстка… Да и кого сюда заманишь, когда кино можно дома по телевизору лежа смотреть. И Дайнюс редко заглядывает — показывают старье, а ведь в райцентре забежишь и видишь новинку. Вот только название не посмотрел и у билетерши не спросил. Оборачивается: за спиной развалился старик Марчюконис.

— Какая картина, дядя?

— Импортная.

— Название-то какое?

— Импортная, говорят!.. Не мешай, ягодка…

Шторм крепчает, волны швыряют корабль, в каютах мечутся люди, радист потерял связь с материком… Дайнюс был в девятом классе, когда показывали фильм о коварстве и любви (народу тогда набилось битком), а на сцену, прямо под экран, на котором целовалась парочка, вылезла из темноты корова и истошно замычала. Завопили дурными голосами бабы, бросились к двери; запищали перепуганные дети. Вспыхнул свет, а на сцене действительно стояла самая что ни на есть корова и мотала рогатой головой. В дверцу за экраном бросились два паренька… Шум, хохот, ругань! Сидевшие у двери мужики выбежали на двор и поймали озорников — Нашлюнаса да Симаса Раулинайтиса. Пошутить, видите ли, решили: нашли на клеверище корову Сянкуса, притащили и запихнули в дверцу. По пятнадцать суток схватили тогда, наверно, по сей день помнят… Вода захлестывает корабль, на палубе паника, радио не работает, а волны все выше… Не раз кидало Черное море их корабль, но… Дайнюс удивляется: почему в кино все какое-то ненастоящее — люди ведь не безумцы, которые в беде готовы друг другу глотку перегрызть…

Корабль тонет, люди исчезают в пучине… И вот к берегу на крохотной лодчонке приплывают двое мужчин и девушка. Оба неравнодушны к ней. Что же теперь будет? Поединок? На экране проплывает живописный остров — утесы, песчаный берег, деревья… И птичий щебет… Совсем как здесь — ранним утром над озером. Будь еще на этом острове ржаное поле… Колосья бегут, мелькают… безбрежное море колосьев…

Дайнюс вздрагивает, поднимает голову. Экран погас, в зале тоже темно, скрипят стулья, кто-то свистит в углу, кто-то кричит: «Давай узелок вяжи, раз пленка порвалась!»

Вспыхивает свет, освещая плакат на стене: «ПРИВЕТ ПЕРЕДОВИКАМ ЖАТВЫ!» Около плаката стоит Шаруне. Их глаза встречаются. Шаруне улыбается, Дайнюс поднимает руку, кивает.

— Только сейчас? — спрашивает, когда Шаруне опускается рядом.

— Только.

— Хорошо…

— Что — хорошо? — вспыхивают в наступившей темноте ее глаза, и Дайнюс не знает, что ответить; каждое слово слышит вокруг.

— Хорошо, — повторяет он, — что не торопилась. Не ахти что…

На экране снова колышется море, три «робинзона» строят шалаш. Белокурой девице хочется пить, а мужчины тянут жребий, кому пойти за пресной водой.

— Господи, какое старье… — Плечо Шаруне обжигает Дайнюса.

— Известное дело — столица.



— Не завидуй.

Дайнюс понимает, она хочет сказать: «Никто не виноват. Могли вместе кончить школу, потом вместе бы поступали…» Почему она об этом?..

— Я только новые картины смотрю, — шепчет Шаруне.

— Не мешайте, — ворчит за спиной Марчюконис — громко, на весь зал.

Шаруне оглядывается через плечо и презрительно фыркает:

— Да будет вам!..

Дайнюс не следит уже за мельканьем кадров, сидит, свесив голову, чувствует жаркие пальцы, которые сжимают его локоть. Зачем она сюда явилась? Чтоб себя показать, чтоб посмеяться над ним, над стариком Марчюконисом, над всеми? Смотрите, как они культуры набираются, пялятся на полуголую актрису да ржут, когда ее руки обвиваются вокруг шеи парня… Напрасно ты так думаешь, Шаруне… если ты правда так… Велика ли важность, что старики невпопад смеются и вздыхают, но ты попробуй потолковать с ними о мире, о далеких странах… Ведь скрутят тебя в бараний рог. Или со своим отцом поговори… Не разговариваешь, наверно, хотя он и твой отец.

— Восхищен? — острые ногти впиваются в локоть, и Дайнюс снова слышит неприкрытую насмешку.

— Глупость какая-то, — говорит он и, помолчав, добавляет: — Уйти, что ли…

— Поздравляю!

Шаруне встает и, отпустив локоть Дайнюса, идет к двери. Уверена, что я побегу за ней, думает Дайнюс. А я вот возьму и с места не стронусь. Скрипит дверь, за ней исчезает Шаруне, и Дайнюс, успев еще подумать, что картина неважная, да и вообще он не следит за экраном, вскакивает, бежит по проходу, задевая кого-то. Слышит, как хмыкает на весь зал Марчюконис.

На дворе ночь, но летние сумерки не густы, видно далеко. На дороге стоит Шаруне.

— Может, досмотреть хотел?

— Чепуха!

— Про любовь…

— Не смейся, Шаруне.

— Я немножко пьяная, — Шаруне утыкается в плечо Дайнюсу и тут же отступает. — Стяпонаса провожали. Не выдержала я: настроение, как на похоронах. — Она смеется звонко, с переливами.

— Тебе весело?

— Немножко пьяная…

— Что брат уезжает — все равно?

— Мне было десять, когда он дом бросил.

— И потому сейчас все равно?

— Думаешь, я могла что-то изменить?

— Нет, ты ничего не могла, — говорит Дайнюс таким тоном, что не поймешь, — соглашается он или осуждает ее.

— Стяпонас не первый… Много народу уезжает…

— Мне кажется, Шаруне, что такая беготня — все едино, с востока на запад или с запада на восток — просто-напросто попытка уйти от себя, от трудностей: зачем мне тут биться, уеду, и голова будет спокойна…

— Ты на все так смотришь… — протягивает Шаруне.

— Как я смотрю? С подозрением? Вот и неправда. Разве не самое важное — преодолеть эти трудности? И быть в ответе… за все…