Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 98

Ступаем мы по обожженным камням. И нет вокруг ни деревьев, ни травы, ни цветов. Опаленную солнцем землю пожирает змея. Наверное, оттого ужаленный ею буйвол мгновенно падает замертво.

То и дело натыкаемся на скелеты: человечьи, лошадиные… И все они столетней, а может, и тысячелетней давности.

Проходя мимо них, отец обычно замолкал и брал меня на руки. Язык у него развязывался только у Родника Куропатки.

С сумкой за спиной отец припадал к роднику. Надолго приникали мы к каменной чаше, куда из скалы стекала тоненькая струйка. Он погружал в воду усы, а я всю свою рожицу. Первым пил я.

«Вода малому», — говорил отец.

И я пил. Иссякала каменная чаша. Отец ждал, пока она вновь наполнится.

Он пил долго, долго. И все благословлял Хачипапа. Тот и на сей раз с дьявольской находчивостью заткнул пасть змее из ущелья.

Отец слизывал оставшиеся на усах капли воды и облокачивался на сырой камень родника. А я думал о Хачипапе. Все умел Хачипап, даже завязывать пасть змее…

Вот у родника появилась бабушка Шогер. (Мне она и тогда казалась бабушкой.) С ней тоненькая высокая девочка Астг[29]. Бабушка Шогер жена сына Хачипапа, козопаса Мамбре, мать одиннадцати детей. Меньшая ее дочь, Астг, как заплатка на платье у матери, всюду с нею. У бабушки Шогер за плечами корзина, собралась, видать, за ежевикой на склоны Ладанных полей. Она ставит корзину на землю, набирает в горсть воды и поит девочку, а затем сама делает несколько глотков и спрашивает отца:

— Что новенького, братец-почта?

— Ничего, — вздыхает он в ответ. — Опять засуха…

Бабушка Шогер поправляет изорванное платьице Астг.

— И зачем только ты на свет родилась? Нет мне от тебя покоя, носишься как угорелая. Вся ободралась.

От стыда за дочку бабушка Шогер краснеет. Краснеет и отец. Он тоже одет в латаные-перелатаные блузу и штаны. Бабушка Шогер протягивает мне пригоршню ежевики.

— Расти большой. Когда вырастешь, отдам тебе мою Астг в жены.

Астг хлещет меня кусачей крапивой по голой коленке. Я сжимаю зубы, делаю вид, что мне вовсе и не больно, и стараюсь не глядеть в ее черные, как спелая ежевика, глаза. У Астг обнажены и плечо и коленки — какой-то бесстыжий куст располосовал ее ситцевое платье. Безжалостный куст! А может, и не безжалостный?.. За что Астг огрела меня крапивой?! Не будь здесь отца и бабушки Шогер, я бы так отделал ее голое плечо, вечно горело бы. Хорошо ей! Вон как хохочет, сверкая зубами-рисинками…

— Мамбре дома, Шогер? — спрашивает отец.

Мамбре — тощий, тщедушный человек, щелкнешь по носу, отдаст богу душу. В глубине его глаз всегда прячется гнетущая тоска.

— Нет его, — вздыхает бабушка Шогер, — топчет горные тропы вместе с козами. О-ах!..

И отец мой охает-ахает.

Астг показывает мне язык.

А отец продолжает разговор.

— Хачипап дома?

— На молотьбе, — отвечает бабушка Шогер. — Письмо есть?

— Есть…

Они еще долго беседуют о том о сем, еще не раз охают и ахают. И наконец расходятся: мы идем своей нелегкой дорогой, они — своей.

Давным-давно это было.

Машина поднимается к Ладанным полям. Шелестит мелкий гравий. Гладкая, хорошая дорога, но былой страх еще живет во мне, и я внутренне сжимаюсь. Спрашиваю едущего со мной инженера:

— Когда проложили эту дорогу, Граче?

— Четыре года назад.

— Змея не помешала?..

Он смеется.

— Подползала к бульдозерам. Только много их было, не одолела.

Инженер Граче — старший внук бабушки Шогер, сын Арташа, того, что был подпаском.

Когда я с почтовой сумкой за спиной сновал по этим местам, Граче еще не было — Арташ тогда в холостяках ходил. А потом, когда я работал учителем в их селе, Граче только в пеленках барахтался. Зато сейчас…



Не успел Граче еще разок-другой пошутить, как мы выехали из ущелья к Ладанным полям. Смотрю и не вижу старой тропинки. Оно и понятно. Найдешь ли в большой реке след тоненькой нити ручья?

Тропинка исчезла…

Стоим на обожженной земле. Граче напряженно вглядывается в сторону Родника Куропатки. Что хочет он увидеть сквозь осеннее золото? Стайку куропаток, слетевшихся туда, или еще что-то? А может, пробует учуять влагу родника? Я тоже смотрю туда. Вдруг да покажутся дядюшка Мамбре, бабушка Шогер, а может, отец или Хачипап. Но нет, никто не придет. Хоть бы Астг, мою Астг увидеть. Она живет сейчас в этих ущельях. Бабушка Шогер и дядюшка Мамбре тоже еще здравствуют. Не встречу я только Хачипапа да отца моего. Ни сегодня, ни завтра, никогда.

Граче тянет меня за рукав.

— Слышишь, они под землей.

Я вздрагиваю.

— Кто?

— Ребята. Прорываем туннель. — Граче ковырнул носком ботинка землю. — Хочешь посмотреть?

Я отвожу взгляд от далей Родника Куропатки. Не сбыться надежде, не придет моя Астг за водой. Не придет, и не будет у нее в руках крапивы.

Внизу, в глубине ущелья, грозно грохочет Воротан. А с могучих плеч скалы водопадами стекает и вливается в него синяя-синяя Лорагет. У слияния рек на язычке скалы высится Цицернаванк[30], увенчанный косым пламенем искривленного креста, а под сводами эхом отдается голос бабушки Шогер: «Э-эй, Астг, иди домой!»

Вон тропинки, вон и заснеженная гора Татан, и ущелье. А в ущелье село. На берегу реки сад, в саду — старая груша Хачипапа.

Передо мною целый мир — ущелье в ущелье, скала на скале, мир, осиянный светом Астг и реликвиями минувших времен…

Астг не придет к Роднику Куропатки за водой. Не придет, это ясно.

Жаждущая земля Ладанных полей изнывает. За целый год здесь не пролилось и капли воды. Несчастная земля! Иссохли губы ее и язык. Трещина рассекла крест Цицернаванка и ствол груши Хачипапа, который выше кривого креста. Вход в туннель манит своим влажным дыханием, запахом свежевзрытой земли, светом фонарей — один, два, тысяча… Каменный свод отделан искусной резьбой.

Вхожу в туннель, и меня охватывает благоговейный страх, как и многие годы назад, когда впервые ступил я под расписные своды Цицернаванка.

По туннелю тянется желтая цепочка света — возьмись за нее и иди.

Был свет и в Цицернаванке — огонь очей моей Астг, свет улыбки на ее губах…

Чаша родника медленно наполнялась водой. Перед тем как уйти, отец мой еще раз опорожнял ее. Пил он, стоя на коленях, словно молился. Пил, а сам все смотрел на растрескавшуюся, иссохшую землю и будто стыдился, что он утолил свою жажду, а она нет: «Я ублажил себя, а ты, земля?»

Бабушка Шогер вздыхала.

«Чтоб разверзлось сухое небо!»

Вздыхала и уходила. Только недалеко. Чуть пройдет и остановится.

«Хачипап заждался. Принеси вечером письмо».

«Принесу, — скажет отец, — сейчас после этой деревни в вашу зайду».

Из-под трехов бабушки Шогер поднимаются облака пыли.

«Чтоб ты разверзлось, сухое небо!..»

Не небо — земля обрушивается под нами. Не сама по себе рушится — рушат ее. Глянешь вокруг от входа в туннель, все Ладанные поля видать. И дальний берег кажется близким. Затяни я сейчас живущий в моей памяти с тех давних времен «Оровел»[31], пасущиеся вон на том склоне буйволы обрадуются, и та девушка, что несет воду пахарю, замедлит шаг и, может, подумает: «Джан, умереть мне за тебя и за твой «Оровел».

Однако отсюда до тех мест дорога длиною в день. И если голос мой донесется до них, то рука не дотянется. Между нами ущелье Воротана — бездонное, как само небо. Семь сел в этом ущелье, а над ними высится гора Татан: вершина в облаках, а подножье в водах глубокой реки. У кромки снегов на Татане рассыпаны хмельные нарциссы, напоенные снегом виноградные лозы, инжир и гранат.

29

Астг — звезда.

30

Цицернаванк — храм в Зангезуре.

31

«Оровел» — песня пахаря, старинная армянская народная песня.