Страница 9 из 94
Кажется, ему было смешно. Но он ничего не возразил, и я принесла с колонки воды, щедро высыпала на мрамор соды и принялась тереть и чистить.
— Ты очень интересная, — сказал лунный. Он разглядывал меня синими глазами, не мигая. — Вы все такие?
— Кто — мы?
— Вы.
— Мы?
И он сдался, — был бы телесным, махнул бы рукой:
— Не знаю. Вот ты — кто такая?
Я рассмеялась и пожала плечами.
Мох легко снимался скребком, но под ним на камне оставался грязно-серый липкий след. Приходилось долго тереть щербинки щёткой, чтобы вернуть мрамору былую красоту.
Он был почему-то холодный, — много холоднее, чем можно ожидать от обласканной солнцем статуи. Я тёрла и тёрла, а лунный спрашивал и спрашивал: про то, бывают ли в Марпери гонки, что за созвездия встают над горами в этом сезоне, и не привиделся ли ему летательный аппарат.
— Это Ведьмины Волосы, — наморщив лоб, я смогла всё-таки представить то небо, что пытался описать мне лунный. — Похоже на гребень, но называется — Волосы. А рядом такое, почти круглое, это Озеро мёртвого короля.
Быстро выяснилось, что звёзды лунный представлял в каких-то других, странных местах, и называл по-другому. Он не знал ни ведьмы, ни мёртвого короля, ни старухи с крапивной нитью, ни брехливой каурки, ни других наших сказок. И даже о Тощем Кияке — персонаже примерно сотни самых разных историй — услышал только теперь.
— Ты много проспал, — разулыбалась я.
И рассказала про дом, сложенный из черепов, и одноглазого ворона, и отравленный каравай.
— Погоди, — перебил меня лунный, когда Тощий Кияк, повязав на запястье зелёную нитку, зашёл в костяной дом спиной вперёд и зажмурился. — Зачем он так?
— Чтобы его не забрала Смерть, — пояснила я, с нажимом шкрябая полы каменного плаща. — Если увидеть Смерть, она тоже увидит тебя и уже не отпустит.
— Это ведь глупости. Если эта Смерть, как по твоей сказке, просто старая женщина, то она увидит и его затылок! Тогда уж надо было письмо написать и под дверь подкинуть.
— Может быть, Смерти нельзя в глаза смотреть?
— Тогда можно просто зажмуриться, — настаивал рыцарь. — А так он запнётся за порог, и…
— Но он не запнётся!
Что хорошо и в сказках, и в судьбах: во всех них ясен конец. После десятков своих чудесных приключений Тощий Кияк доходит свою дорогу до конца и умирает, чтобы остаться только частью преданий. Тощий Кияк не оскальзывается, не падает на пустом месте, не проигрывает своих сражений и не заблуждается навсегда. Потому что он — настоящий герой.
— Ну хорошо. А зелёная нитка? Зелёная нитка зачем?
— Это нитка из живой травы. Она привязывает его душу к…
— Какой травы?
— Живой.
— Но любая трава живая. Пока её не сорвут, а когда сорвут — тогда мёртвая.
Но это была, конечно, особая живая трава.
Словом, лунный не знал самых простых вещей, которые знает о волшебстве каждый ребёнок. И сказки он слушать толком не умел, всё перебивал и сыпал своими предложениями: о том, что у Смерти обязательно должен быть почтовый ящик, одноглазый ворон наверняка ослеп в птичьей драке, а есть предложенный тебе каравай и вовсе не обязательно, особенно, если поднёс его заклятый враг, и особенно, если он — злобный дух.
Зато для него все мои сказки, рассказанные каждая по многу десятков раз, были внове. И истории лились из меня рекой, пока из-под нанесённой земли, хлопьев ржавчины и бархатистого мха не показались тусклые медные буквы.
— …и Тощий Кияк положил под язык мальву, поклонился кладенцу трижды, полил берёзу вином и разломил над ней хлеб. А кладенец оглядел Тощего Кияка и позволил ему взять из… о, тут что-то написано! Правда, не по-нашему.
Основная, более заметная медная табличка была прибита у ног рыцаря, и на ней не было ничего интересного — только год установки. А эти буквы были вплавлены в саму площадку и шли по низу, образуя кольцо в том месте, где меч касался земли.
— Мне не видно отсюда, — пожаловался лунный.
Я выбрала дубовый лист покрепче и, высунув язык от усердия, перерисовала на него знаки веточкой. Они были похожи на те, какими записывали изначальный язык: все переплетённые, будто чудная вязь, со множеством рассыпанных поверх отдельных точек и росчерков, — но ни один символ я не смогла здесь узнать.
— Это лунный язык, — с лёгкостью сказал рыцарь. В его синих глазах светилось любопытство. — Здесь сказано: «боль или покой или».
Должно быть, эту надпись нанесли по кругу, чтобы читать её без конца: боль или покой или боль или покой или… жутковатый рефрен.
В Марпери мы звали эту статую просто — рыцарь. У нас и был-то в округе только один такой: не с кем путать, не от чего отличать. Те, кто помладше, всё спорили, есть ли у него крылья; лет пять назад на этом пятачке часто собирались компании, но потом лестница на тропе совсем обветшала, и ребята стали выбирать другие места.
Словом, в Марпери никто не боялся рыцаря. Но это не значит, что я не слышала: те, кто старше и мнительнее, называли его Усекновителем.
— А эта статуя, — я опустила глаза и как-то сжалась. — Она тебе? Это ты?
— Не знаю, — безмятежно отозвался лунный.
Но — впервые за все те разы, что он отвечал так, — мне показалось, что он солгал.
ix.
— Если ты лунный… получается, ты можешь смотреть откуда угодно?
Я спросила это, а сама принялась тереть камень усерднее. Смотреть в лицо рыцаря мне больше не хотелось: было неприятно видеть, как лунный отводит взгляд.
— Как это?
— У нас говорят, — я сморщила лоб, — будто лунные могут как-то перемещаться и смотреть любыми глазами, из статуй или с рисунков. Враки?
Чёрно-белое пятно — сравнительно свежее птичье дерьмо — легко снималось скребком. Я как следует присыпала ногу статуи содой и решительно взялась за щётку.
— Так и есть, — легко согласился рыцарь. — Дети Луны могут заглядывать в любые глаза.
— И говорить из любого рта?
— Из любых глаз. Наш голос… он, хм… сам по себе.
— Это странно. Откуда звук, если у тебя нет рта?
— Может быть, он тебе кажется?
— А он кажется?
— А какая разница? Хотя, если подумать, с помощью лунных можно было бы сделать какую-нибудь штуку, чтобы передавать голоса на расстояние. Это было бы…
— Ты имеешь в виду радио?
— О, это уже придумали, — он сказал это без удовольствия. — Ну, ладно.
Вообще же, если лунный и скрывал что-то, это мало сказывалось на его ответах, — хотя многие из них были до такой степени странны, что теряли любой смысл. Всякое дитя Луны — лишь искра сознания; и всё, что есть у той искры — это умение воспринять и быть воспринятой.
Что ты видишь во мне, человек? Что ты слышишь? Это и есть я; а если есть вещи, которых ты обо мне не знаешь, так это лишь потому, что они не имеют значения. Есть ли разница, растут на моей голове тёмные или светлые волосы, если в моей груди горит искра первозданного света?
— Ты просто не помнишь, — догадалась я. — Про волосы.
— Не помню, — легко признал лунный. — Значит, это не было важно.
Он вообще почти ничего не помнил.
Я облила статую из ведра и сходила набрать новое. День перевалил за середину, небо стояло грязно-серое, неприветливое, и мокрая юбка неприятно холодила ноги. И мне, и лунному наскучили сказки, впереди была ещё верхняя половина рыцаря, а я порядком умаялась. Подтащила к статуе берёзовое бревно, плюхнулась на него и привалилась спиной к огромному мечу.
— Сколько тебе лет? — лениво спросила я.
Я глядела на него теперь снизу вверх, и мне был виден волевой каменный подбородок, но не живые голубые глаза.
— Не знаю, — наверное, он пожал бы плечами, если бы мог. — А который сейчас год?
Год мало ему помог: он не помнил ни когда родился, ни рождался ли вообще хоть когда-нибудь.
— Получается, тебе может быть… ну, допустим, триста?
— Может, — безразлично согласился лунный.
— Или, скажем, восемьсот?