Страница 89 из 94
Как кто?
— Ты тоже… человек? Как лунные на самом деле не боги. Или ты была человеком?
Ресницы похожи на щерящиеся в стороны мечи. Они дрожали, словно чёрный глаз засмеялся.
Нет, — шелестнула Бездна, будто стеклянное крошево перекатилось в воде. — Нет, я не человек и не была им. И у меня нет глаз, но люди не понимают, как можно без них видеть. Люди не могут осмыслить меня.
— Значит, это всё ненастоящее?
Это возможное.
Наверное, здесь было холодно. Но я стала забывать о том, что это такое — холод. Я забывала обо всём и даже не успевала расстроиться этому, будто листы у меня внутри выцветали и тлели, и я сама становилась всё легче, всё меньше.
Я могу показать тебе, — шепнула Бездна.
И я сказала безразлично:
— Покажи.
Это будет твоё желание?
— У меня нет пока желания.
Звёзды вспыхнули ярче, а потом из них вдруг родились нити, бесчисленное множество сияющих нитей, причудливо и странно переплетённых. Я была среди них — словно в коконе, словно в центре самого волшебного из всех гобеленов.
Это было прошлое, и будущее, и возможное. Я любовалась ими, как любуются искусством, — и долгое, мучительно долгое, почти болезненное мгновение понимала.
У людей всегда было довольно желаний — таких, чтобы стирать ради них любые границы, таких, чтобы убивать и умирать ради них. Люди зачерпнули из Бездны силу, чтобы спастись из своего старого мира; чтобы превратить мёртвую серую землю в дом; чтобы кровь стала колдовскими камнями и чтобы разлилось море. Люди отворили источник чёрной воды, чтобы спросить совета у своих предков, и так впервые сломали смерть.
Потом наш новый мир столкнулся с каким-то другим, на землю хлынули травы и звери, и вновь лилась кровь, а Бездна исполнила новое из желаний и научила людей быть двоедушниками. Тысячу войн спустя, устав ненавидеть, мы пожелали снова, — и Полуночь рисовала на небе чёрной водой, создавая Охоту и новый порядок. И снова, и снова, и снова находились те, кто знал, как будет лучше,
Мы рождены десятками катастроф и тысячей решений, каждое из которых однажды казалось кому-то единственно верным. А Бездна просто была — непостижимая сила на границе реального; была там, где перестают иметь весь любые законы.
Не всё ли ей равно, кто и зачем пожелает её открыть?
— А Усекновитель…
Я потянулась всей собой к цветным ниткам и увидела их — целую плеяду безликих воинов, берущих из воздуха сияющий белый меч и обрушивающий с неба свою кару. Он был создан и выпоен Бездной, как и всякий из его врагов, и в этом безумном столкновении было своё равновесие.
— Освободи его, — вдруг сказала я. — Дезире. Он не хочет этого. Он устал быть Усекновителем. Сделай его… обычным лунным.
Этого ты хочешь, девочка без будущего?
Я хотела было сказать «да», а потом осеклась:
— Если… если он согласится.
Будет так, — ресницы опустились, будто огромный глаз пожелал кивнуть. — Я отдам эту силу другой. Той, что слышит меня и просит, чтобы не стало запретной магии. Если он согласится.
Космос в глазу вращался. Нити погасли. Я была в пустоте, в невозможной черноте, в бесконечном нигде, и во мне был покой.
Вы просите свободы? Я дам вам свободы, я дам вам чуть больше себя… А тебе я подарю свет, — шепнула мне Бездна. — Я подарю тебе свет, дитя. Целое море света. Ты станешь крупинкой в нём, пылинкой, танцующей в золотом луче, эхом, принятым вечным потоком.
Мысли во мне совсем спутались. В чёрном глазу была мудрость, и милость, и сумасшествие, и что-то страшное и дикое, и всё, что возможно, и всё, что сбудется, и всё остальное тоже.
Я подарю тебе свет, — шелестнули чёрные волны.
И был свет, целое море света, золотого и тёплого, пушистого и нежного, и я плавала в нём, счастливая и потерянная, пока бесконечный поток тянул меня туда, куда ему хотелось. И это продолжалось, наверное, вечность.
А потом золотая нить, хвост которой так и остался забытым в моём сердце, натянулась.
Это было больно, до слёз, до крика больно, как больно всё человеческое, если ты успел его позабыть. Я упиралась и рвала из себя эту нить, и грызла её и кромсала. Она тянулась и тянула меня за собой, переворачивала и перепахивала, вытаскивала страшное и плохое, и бессмысленные чувства, и забытые желания, и движения тела.
Я схватилась за нить — и увидела свои руки. Я дёрнула за неё — и заплакала.
Я плакала горько, навзрыд, и слёзы хрустальными брызгами разлетались вокруг. Я плакала о своей обидной бессмысленной смерти, о несбывшейся любви, обо всём потерянном и обо всём, что я не успела; я плакала о мечтах и о планах, я плакала о завтра и позавчера, я плакала, плакала, плакала, а нить звенела металлом и становилась всё крепче.
Мои слёзы собрались в лужу и стали зеркалом.
Я видела в этом зеркале себя, и в отражении я была наконец настоящей. Не странной тенью, почему-то на меня похожей, а — впервые — собой. Не чужое лицо на фотографии, подписанной, будто она моя, а подлинная, прятавшаяся где-то под масками я.
— Олта, — позвало меня отражение.
В её глазах были укоризна — и понимание.
Нить натянулась, и я позволила ей забрать меня.
i.
Так хорошо я просыпалась только в далёком детстве.
Тогда всё было иное, и всё было легко и просто. Сначала нос щекочет солнечный лучик, а ты морщишься, жмуришься крепче и прячешься в тень от подушки. Где-то в стороне звенит посуда, слышно шаги, кто-то говорит, папа гулко смеётся. Сбегает по лестнице брат — шлёп-шлёп-шлёп босыми пятками.
Улыбаешься, но упрямо спишь дальше. Потому что торопиться некуда, впереди всё лето и целая жизнь, и пахнет домом, пышными мамиными блинами и машинным маслом от отцовского рабочего комбинезона, который он снова занёс внутрь вместо того, чтобы оставить в сарае.
Потом со вкусом потягиваешься, до скрипа в мышцах и щекотного ощущения в ступнях. Садишься, всклокоченная и ленивая. Вытираешь лицо мокрым полотенцем, стирая с себя остатки тёплого, полного чего-то доброго сна…
Я потянулась машинально куда-то в сторону, но полотенца не было. Был только холод металла и больше ничего.
Я нахмурилась, так и не открывая глаз. Мне спалось хорошо, и хотя сон снился какой-то странный и дикий, и в нём была чёрная вода и чей-то шёпот, мне не хотелось просыпаться до конца. Я всё ещё была там, в уютной картинке из детства, где солнце щекотало нос и пахло блинами.
Потом я всё-таки открыла глаза и кое-как села.
Я сидела в золотой чаше среди резного мрамора. Всё моё ложе было усыпано цветами, десятками пронзительно-синих цветов, кое-где совсем свежих, а кое-где слегка подвявших. Небольшая квадратная комната была вся отделана белым мрамором и резьбой — то чудовища, то воины, то башни, — на стенах висели старомодные светильники со свечами, а к пустому проёму кто-то прислонил крышку саркофага из гранёного хрусталя.
Ещё на полу стоял большой современный фонарь, бьющий светом по глазам, рядом с ним поставили раскладной туристический стульчик, а на этом стульчике, сгорбившись, сидела Става и что-то писала.
Мысли в голове были тяжёлые и неповоротливые. Наморщив лоб, я вспомнила, что мы ездили во дворец, — а потом… потом там были, кажется, танцы… и какой-то туман, или туман был уже во сне?
Я машинально подняла руку, чтобы пригладить волосы, и Става тут же подняла нос от своей писанины.
— Ты не вставай пока, — заботливо, но с едва уловимой издёвкой сказала она. — И на вот, прикройся.
Она протянула мне жилет, ярко-оражевый, расшитый бусинами и очевидно мужской. Ткань была мягкая-мягкая, а шитьё изображало каких-то страховидл с гребнями и горящими в пастях лишними глазами. Я решила почему-то, что голая, мгновенно вспыхнула и прижала жилет к себе.
Ноги были босые и грязные, на выпирающей косточке большого пальца — тёмный след, будто кто-то наступил на меня ботинком. Платье на мне было лёгкое, из голубого ситца, и юбка мягко шелестела сама по себе.