Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 149 из 150

Золото есть, но показывать его не стоит, тут она вновь права. Слишком много будет что любопытных, что говорливых. Пустят слух о кладе, и потянутся люди лихие, желая клад этот, лесниковый, себе прибрать. Не то чтобы Елисей людей боялся, но убивать зазря не хотелось.

И она еще опечалится.

— Муки с пуд… и ржаной тоже, на ней хлеб хорош выходит. С полпуда гороху сушеного, только лучше, чтобы желтый. И еще сахара… чай. — Она запнулась, понимая, что чай дорог, не для лесникова тощего кошеля забава.

Но он привезет.

И чая, к которому она привыкла, и гороху с фасолью, и голову сахарную, без которой чай невкусен. Привезет и пуговиц, и иголок с нитками, и прочих мелочей…

— Я бы сама отправилась. — Она закопалась в шерсть его, прижалась лицом. — Но… не стоит… говорят, что в красоте счастье… не было у меня счастья… ни когда в первый раз продали, ни потом… не хочу их видеть… людей… понимаю, что не все такие, как… а все одно не хочу. Ты же справишься сам?

Справится.

С ярмарокой-то… чай, нехитрое это дело… одно, конечно, как привезти… нанимать кого с лошаденкой? Почему б и нет, пусть подъедут, своими глазами увидят, что ожила старая землянка, с десяток зим пустой стоявшая.

Шкурки он повезет, но не все. Надобно будет шубу справить Лелюшке, а то зимы тут лютые… и одеяло меховое… на одеяло-то Елисей за медведем сходит, давно уж приметил берлогу. Зверь там матерый, главное, дождаться, пока перелиняет, чтоб вышло одеяло теплым.

И ей говорить не стоит. Изволнуется, хотя волкодлаку медведь тот на один зуб.

Норок бы по зиме наловить, да юркие… и с лисами возни много.

Ничего, будет время… и шуба будет… и одеяло… и дом нынешний, махонький, они обживут. Елисею-то иного не надобно, а ей… если захочет, то поставит другой, чтоб стены из бревен, крыша двускатная…

Он зажмурился счастливо: впервые за долгое время жизнь его была проста и понятна.

Разве ж не в том счастье?

Здесь пахло морем. Не тем, загнившим, спеленутым многими пристанями да цепями, которыми перекрывали выход из бухты. Нет, это море было светлым.

Вызолоченным солнцем.

Ветрами обласканным.

Это море не знало бед, разве что чайки вот плакали привычными гнусавыми голосами, но их Евстя старался не слушать. Он шел по светлой улочке, которая по утреннему часу — солнце только-только вынырнуло из морских глубин — была пуста. И звук шагов, казалось, разносится по всему этому сонному городку. Вот на него выглянул матерый кот черной масти, проводил гостя взглядом и мяукнул, мол, не страшен.

А собак здесь почему-то не держали…

Он сменял одну улочку на другую, от первой неотличимую. Разве что здесь разросся колючий кустарник, ныне сплошь усыпанный мелкими белыми цветами. Не от него ли улочку назвали Беленой?

Пятый дом.

Забор невысокий, из тонкого прута связанный. И глядится не железом — кружевом, которое там, дома, не всякий боярин позволить себе способен. Да и… несерьезен этот забор с виду. По кружеву такому лихой человек мигом взберется…

Или…

Евстя пригляделся.

Полыхнуло зеленью. Синевой. И еще алым ярким цветом. На железных прутьях, что на пяльцах бабских, кто-то растянул причудливую вышивку заклятья.

— Доброго дня, — окликнули его, и Евстя очнулся.

Надо же, застыл перед калиткой.

А ведь сколько раз он продумывал, как это будет… придет, постучится и… и дальше мысль не шла.





— Доброго. — Дядьку Ольгерда он сразу узнал.

Постарел. Седой весь, что лунь, да только не сказать, чтобы дряхлый. Меньше сделался вот. Прежде-то он был что гора, огромен, а теперь вот… Евстя сам повыше будет. А в плечах одинаковы.

— Пришел-таки? — Дядька Ольгерд усмехнулся, калиточку отворяя. — Что стоишь, как неродной?

Неродной.

Ему неродной, а мамка… она обрадуется? Или… или уже привыкли тут без него? А он теперь пришел… и как быть? Не прогонишь, но и своим не сделаешь… у них семья…

— Бестолочь, — хмыкнул дядька Ольгерд, седой ус крутанувши. — Заходи… заждались уже… три дня как приехал, а носу не кажешь. Выпороть бы тебя за этакое.

И его ворчание, добродушное — никогда-то прежде дядька Ольгерд за вожжи не брался, грозился только, — было таким родным, что Евстя вдохнул.

И выдохнул.

И задышал нормально, почти нормально, только быстро, как после долгого бега. Сердце заухало.

— А я… не помешаю? — Он еще не решался ступить за калитку, хотя и была та открыта, будто бы этот шаг все вдруг переменит, и как знать, в лучшую ли сторону.

— Бестолочь, — повторил дядька Ольгерд. И руку протянул. — Эй, там… к завтраку стол накрывайте.

— Я…

— Ты. — Рука его была крепкой, жесткой. — Знал, что живой… да… надолго?

— Насовсем.

— Вот и ладно. — Дядька Ольгерд потянул к себе, обнял. — С возвращением…

Жеребец легко ступал по горной тропе, хоть и была она узка, с ленту, что девки в косы заплетают. Хрустели под копытом мелкие камушки, осыпались… того и гляди и сам конь рухнет в пропасть бездонную, и всадника за собой уволочет. Но тот сидел спокоен, будто даже дремал в седле.

И лишь когда конь застыл, всадник очнулся.

Огляделся.

— Спасибо, дорогой, — сказал он, спешиваясь.

Этот дом будто вырастал из горы, являясь продолжением его. Камень врастал в камень, меняя цвет. И бурый гранит светлел, словно становясь мягче, прозрачней.

Дом не был большим.

Тяжелая подошва первого этажа с крохотными оконцами, сквозь которые света проникало немного, да и не надобен он был в погребе. Каменные стены, скрепленные серым раствором. Узкая башенка с плоской крышей, на которой примостился долгошеий журавль-маяк. И пара железных труб, будто прилипших к стене. Трубы, выходя из горы, огибали дом, точно огромные змеи, и подползали к обрыву, открываясь парой ртов, из которых текла вода.

— Гулять пойдешь? — Кирей перекинул седло с конской спины на забор, поставленный вокруг дома больше по привычке, нежели из нужды. И конь всхрапнул, тряхнул гривой. — Не нагулялся еще… смотри, не замерзни.

Он снял недоуздок и хлопнул жеребца по шее.

— Беги… зима скоро…

На перевал зима приходит рано. Присылает вестников снежнокрылых, ледяным дыханием морозит горные тропы, и, скользкие, они делаются вовсе не проходимыми. А коль сыщутся смельчаки, которых не отпугнет лед, то с ними метели управятся. Закружат белым маревом, поведут хороводом, и горе тому, кто поддастся на сладкие обещания снежных дев.