Страница 4 из 34
Глава 2 Дорожная, в которой случаются новые знакомства и добрые советы
До столицы я ехала три седмицы. Сперва-то обозом, на Панкратовой телеге, которая пробиралась от деревеньки к деревеньке, постепенно заполняясь нехитрым товаром.
В Медунищах взяли меду в липовых аккуратненьких баклажках.
В Сивцах — вяленой рыбы да полотна узорчатого, которое тамошние мастерицы ткут хитро, что на обе стороны узор выходит. Я опосля Сивцов целый день все полотно мяла, разглядывала, силясь понять, как оно у них вышло, но не докумекала. И спрашивать бессмысленно, не расскажут. Оно и верно, кто ж в здравом-то уме этакою тайной поделится? Брал Панкрат и горшки глиняные, и лисьи шкурки, рога оленьи, про которые сказал, будто бы столичные лекари из них порошок делают от мужской слабости. Вот смех…
Как бы то ни было, но вскорости на телеге места почти и не осталось. А там и на тракт вышли, широченный, желтым камнем вымощенный. А по нему люд, что пеший, что конный, что с телегами, как и мы… тут-то и выяснилось, что до столицы Панкрат не едет, а надобно мне на постоялом дворе в возок почтовый проситься. Оно хоть и дорого выйдет, зато и быстро.
Панкрат сам энтот возок и сыскал. Хороший он мужик, и бабку мою крепко уважает.
— Езжай, Зосюшка, — меня расцеловал в обе щеки. — Езжай и покажи там, в столицах, где раки зимуют…
Носом шмыгнул от избытка чувств.
И я едва не расплакалась: все ж таки последний знакомый человек… кто знает, как оно там, на чужбине сложится. Впрочем, горевала я недолго. Долго не умела.
Почтовый возок оказался мелким, что коробка мышиная, и тесным. Лавки внутрях стояли узенькие, твердые, выглаженные до блеску. И главное, что на лавку эту мне одной как уместиться, но в карету четыре человека влезло.
— Потеснись, девка, — велел парень болезного виду. Бледненький, тощенький, зато при шабле да в камзоле. Камзол вот, в отличие от парня, мне глянулся. Сукно дорогое, густого зеленого колеру, да с золотым шитьем. Ружи, значится, по подолу, а на грудях — птички чудные, с короткими крылами да хвостами длинными. А главное, что шитье это хитрое, я такого не видела… хотела пощупать тайком, да парень скривился.
— Убери руки, холопка!
Я и убрала. Мне чужого не надобно.
Хотела сказать, что не холопка вовсе, но вольная от рождения, и матушка моя вольною была, и дед, да смолчала.
— Понаберут всяких… — парень нос задрал и к окошку отвернулся.
Напротив нас устроился сухонький старичок с обильною лысиной и тетка в годах. Стоило карете стронуться, как она достала подушечку пухлявую да сунула к стеночке, прислонилася и уснула. Как же я ей позавидовала, а часу не прошло, как с сердешною тоской вспомнились бабкины пуховые подушки… вот бы хоть одну…
Возок, четвериком запряженный, летел.
Трясся.
Скрипел и не разваливался, видимо, чудом да моими молитвами. А молилась я истово, как никогда-то прежде… кажется, даже вслух. Точно вслух, потому как парень, до того глядевший в окошко — как будто бы на этакой скорости разглядеть чего можно, — процедил сквозь зубы:
— Заткнись уже.
И зыркнул на меня этак недобро. Тут-то я и решила, что и вправду хватит… ежель возок до этого дня не рассыпался от подобной езды, то и нынешнюю дорогу как-нибудь выдержит.
Смиривши дрожь в коленях, я повернулась к спутнику.
От, хоть и видно, что боярского роду, да все одно без жалости на такого и не взглянешь.
Недокормленный какой. Вон как щеки запали. Нос крючковатый торчит. Губы ниточкой. И подбородок востренький, упрямый, а на нем бороденка курчавится, да реденькая.
— Репейным маслом натирай, — сказала я, в бороденку мизинчиком ткнув. Папенька мой, будь Божиня к нему милосердна, помнится, учил меня, что просто пальцем в живого человека тыкать — это неманерно. А ежели мизинчиком, то очень даже красиво выходит.
Правда, молодец сего жесту не оценил. Он поерзал, верно, будь лавка поширше, отодвинулся б. Вот олух. Я ж ему от чистого сердца советую! У нас вон девки все опосля бани с репейным маслицем волосы чешут, чтоб гуще росли и блеску прибавляли, а после отваром из дубовой коры да березовых листьев споласкивают.
— Главное, тепленькое возьми. На паровой баньке нагрей, но не чтоб кипело. Как закипит, то разом всю пользу поутратит, — я говорила тихо, вполголоса, дабы не потревожить спящую женщину. Хотя та спала крепко, вон, похрапывала даже.
Парень зубы стиснул так, что ажно заскрипели.
Ох ты ж, бедолажный…
— А это у тебя от глистов…
— Нет у меня глистов! — сдавленно произнес он и обеими руками за шаблечку ухватился. Сам-то невелик росточком, и оружия такова ж. Не оружия — смех один… этакою шаблей только курей и гонять. Вот, помню, тятькину… тяжеленная, с меня, малую, высотою будет.
Да при эфесе узорчатом.
На стали клеймо, и на пятке эфесу камень гербовый. Красивая была, жаль, что сгинула вместе с тятькой. Вспомнилось, и разом такая тяжесть на плечи навалилась, что хоть волком вой.
И десять годков уж минуло, а все не успокоится сердце.
— Есть. — Я заставила себя думать не о своих бедах, но о благе ближнего, который, как и многие ближние до сего дня, блага своего осознавать не желал. — Зубами ты скрипишь. А энто — первый признак глистов!
На впалых щеках вспыхнули багряные пятна.
— Замолчи!
— Да чего ж молчать? Нету в глистах срама… у каждого случиться могут. Гонять их надобно… вон, погляди на себя, какой ты…
— К-какой?
Волнуется.
Аж заикаться стал от волнения, и пятна уже не только на щеках. И на шее, и на лбу. Уши и вовсе пунцовыми сделались.
— Худенький, — жалостливо сказала я. — Это из-за глистов… вот они обжились у тебя внутрях.
Я ткнула мизинчиком во впалый живот.
— И жруть.
— К-кого?
— Так еду твою жруть. Вот ты, скажем, пирожка съел там… аль яблочко… аль еще чего. Да только ты не себя накормил, а глистов.
Парень замолчал, верно, задумавшись над сказанным. А и права бабка моя, что главное в беседе с человеком — верное слово найти. И я, вдохновленная этаким своим успехом, продолжила:
— И жиреют они с того корму. А ты худеешь.
— Я… не худой. — Он произнес это сдавленным шепотом. — Я изящный. В кости.
— Бывает и такое… когда с малых лет глистов не гоняют, тогда и кость не растет, — согласилась я, заметив, что к нашей беседе и дедок прислушивается, причем с немалым интересом. Вот сразу видно человека пожившего, опытного.
— Ты… ты…