Страница 3 из 34
Была в бабкиных словах своя правда. Отчего-то до нынешнего дня я про учебу думала как про пустую трату времени. И так умею все, чего людям местным надобно.
И пацуков выведу, и тараканов.
Банника приструню.
С кудельником договориться сумею, хмарь да хворобу из тела выгоню. Со скотом управлюся, с амбарами… бабка, небось, так учила, что куда там царевым Акадэмиям.
Она же, почуяв во мне слабину, заговорила сладеньким голосочком, аккурат таким, каким с мельничихой беседу вела, которая про меня трепалась, что будто бы я ея сыночка ненаглядного на сеновале за какой-то надобностью сманила и что вернулся он с того сеновалу мятый-премятый и уставший. Оно-то правда, утомился он быстро, хоть и здоровьем его Божиня не обделила. Только куда человеку супроть одержимца? Я ж мельничихе про то говорила… и сынок ейный хороший парень, жаль, что в позатом годе оженился… а мальничиха про женку будто и позабыла, знай языком себе мелет-мелет…
Интерес у нее.
С того интересу да со сладкой бабкиной беседы и выскочил на языке чирь чирьем. Мельничиха потом неделю не то что говорить — есть не могла. Схудала, сошла с тела да повинилась: не меня она оговаривала, невестку воспитывала, которая сыночком ее дорогим помыкает больно, хотела дурной девке показать, что жена — не стена, ее и подвинуть можно.
Но та история — давняя…
— И женихи тамошние — не чета нашим… там и купцы тебе, солидные люди… и служивые, ежель более по нраву. И мастера всякие. А то и боярина какого прихватишь…
Я мотнула головой: это бабка уже лишку хватила.
— А что? — Серые глаза ее блестели молодо, ярко. — Ты ж у нас и сама не из простых… да при даре… да при грамотке царевой… такой жене кажный рад будет!
В общем, уговорила она меня.
Нет, я по-прежнему полагала, что пользы от этой самой Акадэмии мне не будет, но и вреда, авось, не приключится. А там, буде Божиня ласкова, я и вправду счастье свое справлю.
На том и порешили.
Отъезжала я на десятый день, с обозом. И купец Панкрат, мужчина видный, в теле и с животом, каковой есть вящее свидетельство жениной об муже заботы, весьма тому порадовался.
Он мне и местечко на своей телеге обустроил. Соломки свежей положил, дерюжкою накрыл, бабка пыталась сунуть подушки, да только я отказалася: куда мне в столицы да с подушками?
— Хорошие! — Бабка оскорбленно поджала губы. — Гусиным пухом набитые!
А то я не знаю! Сама тех гусей щипала, сама и сыпки шила, и с пухом мешала сон-траву, истертую в порошок, чтоб на подушках этих спалось легче.
Только вот огромные оне.
— А на кого ж ты меня покидаешь… — Бабка вспомнила, что на нее люди смотрят — провожать меня вышли всем селом, старуха Микитишна, месяц лежмя лежавшая, и та поднялася — подушки сунула старосте, который принял их с поклоном да сестрице передал.
— И чего ей неймется? — Та скривилась. — Попортят девку. В столице той одни охальники…
— Такую попорти… — буркнул Михей, который в прошлым годе, захмелевши крепко на Весенний день, с поцелуями ко мне полез.
А я что?
Рука у меня крепкая, дедова…
— Ай деточка… ай кровиночка… — Бабка раскачивалась, при том успевая перебрать в который раз нехитрые мои пожитки. — Кошелек при себе держи, подвяжи к ноге тесемочкой.
— Уже подвязала.
— А грошиков отсыпь в зарукавники… уезжаешь в край далекий… — выла она знатно, протяжно, даром мою бабку на все похороны зовут. Она одним голосом любого разжалобит. И староста шмыгнул длинным красным носом. — Кто ж за мною-то, старою, глядеть будет…
Заблестели глаза и у старостихи, она мяла расшитый фартук да покачивалась, готовая по старой привычке подхватить жалобную песню. Поникли мои подруженьки, которые за-ради этакого поводу принарядились, Маришка и та в косы новую ленту вплела. Небось, Ивашкин подарок.
— Ой, ноженьки мои не ходю-ю-т, — продолжала голосить бабуля. — Кошель с документами на шею повесь…
— Повесила.
— Ой, рученьки мои не держат… Зося тебе там пирожков завернула с капусточкой и грибочками… ой, глазы-ы-ньки мои не видят… гляди, у торговок не бери, вечно они порченое сунуть норовят. Потом будешь всю дорогу животом маяться.
— Ба!
— Молчи и слушай старших. Ой, ушеньки мои не слы-ы-ышат…
— Бабуль, ты ж меня вроде провожаешь, а не хоронишь…
— Да? — Она смахнула платком крупную слезу. — А хорошо ж идет… ай, остануся одна… сирота-сиротинушка…
Девки подвывали.
Лузгали семки.
И глазами стреляли, подмечая, что у кого нового объявилось. Вон, Тришка душегрею нацепила хорошую, плюшеву… небось, маменька для этаких проводов не пожалела. А у Славки на шее монисты висят. И серьги крученые в ушах покачиваются, которых я прежде не видела. У меня этаких нету… ничего, я себе в столице, небось, и покраше найду.
— Ай, буду век вековать… горе-горевать… летит моя лебедушка, крылья расправила… да вьются по-над нею ястребы сизые… ястребы сизые, с когтями острыми… закогтят мою лебедушку… заклюют белокрылую…
— Бабуль, я ж и остаться могу.
Сухонький кулачок уперся в мой нос.
— Гляди там, Зоська… не балуй, а то ты ж меня знаешь!
Панкрат, взопершись на воз, свистнул, хлопнул кнутом… тронулись, стало быть.
— Ай, одна ты у меня оставалася… ай, как мне тепериче жить…
Бабку уже обступали сельчане, и старостина сестрица сунула ей подушки, которые бабка обняла, потому как добром своим не привыкла разбрасываться. Подушки она прижала к животу, не прекращая причитать. Это уже потом, когда телега за пригорочком скроется, бабка замолчит да пригласит сельчан к столу, чтоб, значит, проводили честь по чести покойницу…
Тьфу ты… студентку.
Будущую.
Я же подперла кулаком подбородок, поерзала на соломе, устраиваясь поудобней, и принялась мечтать, как приеду в столицу…