Страница 46 из 52
Как и многие другие немецкие просветители, будучи представителем разобщенного и политически недостаточно зрелого немецкого бюргерства, он осудил якобинский террор в противовес революционерам-демократам. Оставаясь по-прежнему глубоко убежденным в прогрессивном значении французского общественного переворота, он все же начал склоняться к умеренному идеалу парламентарной монархии.
В творчестве Лихтенберга нашла отражение типичная трагедия немецкого просветителя, В Германии XVIII в. в силу ее политической раздробленности отсутствовали возможности для практического свершения буржуазно-демократической революции. Большинство немецких писателей были духовно одиноки и далеки от народа. Поэтому идеи немецких просветителей нередко страдали отвлеченностью, созерцательностью, были далеки от острых политических проблем. Горькое сознание разобщенности с народом звучит и в изречениях Лихтенберга. Подобные неблагоприятные условия определяли его идейные срывы, тем более, что он не обладал таким политическим опытом, как Форстер или Зейме. Лихтенберг находился словно в заколдованном кругу: другие немецкие писатели, как, например, Гете и Шиллер в пору своей творческой юности, пытались преодолеть немецкое убожество путем бунта «гениальной личности» (движение «бури и натиска»), а поздней, в эпоху увлечения античностью, — средствами эстетического и нравственного перевоспитания человека. Лихтенберг не считал это выходом: он отлично понимал слабость течения «бури и натиска» и опасность чрезмерного увлечения античностью. Вместе с тем путь революционной борьбы был для него также закрыт. Уделом Лихтенберга оказалось погружение в себя, яростная ненависть к немецкой феодальной действительности, но ненависть, высказываемая втайне, свидетельства которой хранились в ящике письменного стола. Блестящие, острые афоризмы писателя так и остались при его жизни неопубликованными, а многие сатирические произведения незавершенными. Лихтенберг, очевидно, полагал, что эти мысли вряд ли будут поняты большинством. При этом он и не видел возможности их издания в обстановке реакции, как свидетельствуют некоторые изречения и письма. Показательно в этом смысле отношение Лихтенберга к своему бывшему другу и сотруднику Георгу Форстеру (1754—1794). В отличие от многих немецких писателей и ученых XVIII в., Форстер до конца своих дней был верен идеям французской революции. После оккупации левого берега Рейна французскими революционными войсками Форстер стал якобинцем, вождем недолго просуществовавшей Майнцскои демократической республики (осень 1792 г. — весна 1793 г.). Падение Майнца, взятого прусскими войсками, вынудило Форстера остаться в Париже, где он и отдал остаток своих дней служению революции. Современная Форстеру реакционная немецкая пресса постаралась ославить его как предателя, антипатриота. Ф. Энгельс, напротив, ставил имя Форстера рядом с именем Томаса Мюнцера и относил его к «лучшим патриотам» Германии[296].
После смерти Форстера, в письме от 5 июля 1795 г. к Земмерингу Лихтенберг писал: «Поистине, я не могу без тоски вспоминать этого человека..., так как почти еженедельно узнаю кое-что новое, проливающее свет на источник всех несчастий, его постигших. О, с какой радостью я посвятил бы ему несколько листов, если бы был бездетным, не задумывался бы о будущем, и был бы таким же свободно мыслящим и свободно пишущим человеком, как прежде! Ныне же следует ограничиться только свободомыслием. Sapienti sat![297]. В этих строках ясно выражена трагедия Лихтенберга и близкое духовное родство с Форстером, которое он ощущает. Сознание бессилия, отчаяние и пессимизм, глубокие сомнения даже в возможностях самого познания — таковы причины духовного кризиса, пережитого Лихтенбергом в последнее десятилетие его жизни. Буржуазные критики объясняли и объясняют эти настроения его неизлечимой болезнью. Болезнь, конечно, усугубляла мрачные настроения, но это была не главная и не единственная их причина. Сам Лихтенберг прекрасно понимал суть своей «болезни». Он замечал в себе ту «инертность» и «малодушие», которые были присущи его соотечественникам (см. J 320, 321 440, 510, 935).
И, пожалуй, напротив, все это только усиливало его болезненную чувствительность, когда он порой доходил до мизантропии, до мыслей о самоубийстве и смерти как желанном конце. Сознание убожества подобного существования, жажда действия и невозможность найти выход — вот что порождало трагические противоречия в творчестве и мировоззрении Лихтенберга.
На протяжении всей творческой деятельности философия неизменно привлекала внимание Лихтенберга. Поэтому философские записи в «Афоризмах» занимают весьма значительное место и представляют несомненный интерес.
Лейтмотивом его философской критики является постоянное глубокое сомнение в философских догмах метафизического идеализма. Это отлично сознавал сам писатель, одно из высказываний которого могло бы служить своеобразным эпиграфом к его философии: «Если моя философия недостаточно сильна для того, чтобы сказать нечто новое, то в ней все-таки достаточно мужества для того, чтобы считать не вполне достоверным то, во что уже так давно верят» (Schr. I, 32 (K).
Отсюда его неоднократные призывы подвергать исследованию признанные истины, благородный просветительский пафос неустанного познания и недоверия к современной ему отвлеченной науке. Пройдя сложный путь философских исканий (Лейбниц, Гольбах, Даламбер, Спиноза, английские сенсуалисты), Лихтенберг в 80-е годы переходит на позиции материализма в немалой степени (как Гете и Форстер) благодаря опытному изучению природы.
Осуждая стремления идеалистов объяснить мир, исходя из сознания, в отрыве от материальной действительности, Лихтенберг остроумно замечает: «Как танцмейстер и учитель фехтования никогда не начинают изучения анатомии рук и ног, так и здоровая, полезная философия должна брать свое начало из чего-то более высшего, чем эти отвлеченные умствования. Ногу надо ставить именно так, ибо иначе упадешь (подчеркнуто мною. — Г. С). В это надо верить, потому что нелепо было бы не верить в это, и это очень хорошая основа»
(Е 415). Философию, которая берет за основу объективный мир и человеческую практику, Лихтенберг называет «философией человеческой, а не профессорской» (Е 415).
Поэтому он полагает, что гораздо убедительней рассуждают психологи, осведомленные в естествознании, чем те, которые начинают с психологии. Последние объясняют все явления окружающего мира совершенно неизвестными величинами — «богом», «душой» и «убивают материю», растворяя ее к духе. Материализм он образно определяет как «асимптоту психологии», из которой она должна исходить и к которой должна стремиться. Он верно предсказывал: «Наша психология в конце концов придет к утонченному материализму, по мере того, как мы все более будем, с одной стороны, познавать материю, а с другой, — преодолевать все возможные преграды в сознании» (F 422).
Как ученого, как одного из активных просветителей, его особенно волновали проблемы теории познания. Следуя за английским и французским материалистическим сенсуализмом, Лихтенберг признавал ощущения первым источником познания и был убежден в познаваемости окружающего нас объективного мира. Одним из первых в Германии выступил он с критикой субъективного идеализма Беркли и Юма, а поздней Фихте. С истинно просветительской гордостью говорил он о великих успехах просвещения, которые позволяют теперь овладеть человеку за шестьдесят лет всем богатством культуры, созданной в течение пяти тысяч лет. Он призывал бесконечно расширять границы науки.
Но больше всего в проблеме познания Лихтенберга занимает связь теории с практикой, науки с жизнью, И здесь находит выражение его постоянная борьба против созерцательности идеологии немецкого бюргерства. Критерием истины он считает опыт, жизненный факт: «Нам следовало бы стремиться познавать факты, а не мнения; и, напротив, находить место этим фактам в системе наших мнений» (D 19). Опыт для Лихтенберга и верховный судья научной гипотезы. Ярый враг немецкого «гелертерства», он признавал лишь науку, имеющую практическое назначение: «Я всегда извиняю теоретизирование, это инстинкт души, который может быть полезен, если мы уже имеем достаточный опыт. Поэтому возможно, что все наши сегодняшние теоретические нелепости являются инстинктами, которые найдут себе применение только в будущем» (Schr. I, 103). И еще ясней: «Не только обладать знаниями, но и делать для будущих поколений то, что предшествовавшие делали для нас» (D 252). Эти активные, практические устремления Лихтенберга роднят его с Гете, так отчетливо выразившим подобные же идеи в «Фаусте», они роднят его с замечательным немецким просветителем-революционером Г. Форстером и с Дидро.
296
К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 2, стр. 572.
297
G. Chr. Lichtenberg. Briefe, Bd. III. Leipzig. (004. S. 159)