Страница 55 из 61
— Так, керхер брод!
Кто знает эту игру, тут же подхватывает:
— Шварц или вайе?
Он говорит:
— Шварц.
Скажет «мэсса» — ему ножик подают, «зальц» — соль»
Из Казахстана вывез словечки: «агча» — деньги, значит, «бар» — есть, «йек» — нет.
Даже в батюшкином дневнике записано: «Кыргызы, когда проголодаются, говорят: «Курсак пропол».
И различия в вере решались о. Павлом как-то запросто.
Был у него сосед-туркмен по имени Ахмед. Однажды идет Ахмед на рыбалку с удочками:
— Паша, моя пошла рыбу ловить. Пойдешь со мной?
— А есть еще удочка?
— Есть.
Пошли. Приходят на речку.
— Твоя здесь лови, моя туда пошла.
«Покидал, — говорит о. Павел, — покидал — ничего не ловится. Вернулся домой, подоил корову. Потом прихожу на базар, а там две арбы рыбы. Я взял целое ведро рыбы за копейки, принес домой, смотрю — сосед идет, несет два хвостика жиденьких.
— Ну как, Ахмед, рыбалка?
— Да вот, плохо.
— А у меня вон ведро целое. — А ты где ловил?
— Да там же, где и ты.
— А как же так?
— А ты кому молился?
— Магомету.
— А я — Петру и Павлу.
Упал Ахмед на колени, руки к небу воздел и говорит:
«Петр и Паша! Бей Магомет наша!
Наш Магомет совсем рыба нет!»
Столько всяких людей и событий повидал о. Павел за годы своих лагерных странствий, что стал он как бы кладезь неисчерпаемый — иной раз диву даешься, чего только с ним ни случалось! Как-то раз командировали их, административно-ссыльных, в поселок Зуевку на уборочную. Совхоз Зуевка находился в тридцати-сорока верстах от Петропавловска и будто бы там что-то случилось: без присмотра осталась скотина, птица домашняя, урожай не убран. Но правды никто не говорит.
«Привезли нас на машинах в Зуевку, — рассказывал о. Павел. — А там что делается-то! Родные мои! Коровы ревут, верблюды орут, а в селе никого, будто все село вымерло. Кому кричать, кого искать — не знаем. Думали, думали, решили к председателю в управление идти. Приходим к нему… ой-й-ой! Скамейка посреди комнаты стоит, а на скамейке гроб. Мат-тушки! А в нем председатель лежит, головри крутит и на нас искоса поглядывает. Я своим говорю:
— Стой! — а потом ему: «Эй, ты чего?»
А он мне из гроба в ответ:
— Я новопреставленный раб Божий Василий.
А у них там в Зуевке такой отец Афанасий был — он давно-давно туда попал, чуть ли не до революции. И вот этот-то Афанасий всех их и вразумил: «Завтра пришествие будет, конец света!» И всех в монахи постриг и в гробы уложил… Всё село! Они и ряс каких-то нашили из марли да и чего попало. А сам Афанасий на колокольню и лез и ждал пришествия. Ой! Детишки маленькие, ба-м. — и все постриженные, все в гробах по избам лежат. Коров доить надо, у коров вымя сперло.
— За что скотина-то страдать должна? — спрашиваю у одной бабы. — Ты кто такая?
— Монахиня Евникия, — отвечает мне. Господи! Ну что ты сделаешь?
Ночевали мы там, работали день-другой как положено, потом нас домой увезли. Афанасия того в больницу отправили. Епископу в Алма-Ату написали — Иосиф был, кажется, — он это Афанасиево пострижение признал незаконным, и всех «монахов» расстригли. Платья, юбки свои надели и работали они как надо.
…Но семена в землю были брошены и дали свои всходы. Детишки маленькие-то бегают: «Мамка, мамка! А отец Лука мне морду разбил!» Пяти годков-то отцу Луке нету. Или еще: «Мамка, мамка, мать Фаина у меня булку забрала!» Вот какой был случай в совхозе Зуевка».
Начнут, бывало, в Верхне-Никульском бабки приставать к отцу Павлу:
— Батюшка, когда конец света?
А он этих разговоров терпеть не мог — о светопреставлении, об антихристе… Никакой новомодной мистики отец Павел не признавал, а относился ко всему реально, по-житейски.
Был еще такой случай в Петропавловске. На улице Крупской умерла соседка Прасковьи Осиповны и Ивана Гавриловича, звали ее Елена Ефремовна, а в просторечьи Ахремовна, подруга хозяйкина. «Хозяйка у меня вдруг варит квашёнку, — вспоминал о. Павел.
— Иван Гаврилович, что такое?
— На поминки пойдет, Ахремовна умерла. Самогонку делали вроде пива — 15 градусов — варили целую кадку и пили ковшиком. Ушла Прасковья Осиповна на поминки к подруге, а там старух набралось человек двадцать, над усопшей псалтирь читают.
«Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых…»
— Врешь, не прочитаешь!
— Ну, давай еще по ковшичку нальем.
«Читали, читали, — рассказывал батюшка, — и уснули. Аух! Час ночи. Шли по Крупской два охломона:
— Давай зайдем, простимся с Ахремовной!
— Пойдем простимся.
Когда покойник в доме, дверь не запирают. Зашли — старухи все спят. И читалка спит, зараза, — по ковшичку хватили. Выпили и парни по ковшичку:
— Ахремовна, прощай!
Один говорит:
— Эх, Ахремовна, и читать-то по тебе некому — все спят.
А второй:
— Пускай сама читает!
Ахремовну из гроба приподняли, под голову повыше подложили, очки одели.
— Давай псалтирь-то!
Положили ей псалтирь и ушли. Читай сама!
Вот среди ночи одной старухе приспичило. Встала кума:
— А-а! Ахремовна читает! — как заорет.
И молнией из дома! Кто из окон, кто из дверей повыпрыгивали — все, никого нету! Ахремовна, читай сама!
У кого-то из мужиков ружье висело в клубе. Схватил ружье, в окошко наставил:
— Ахремовна, не шути! А то выпалю! Из обоих стволов!
Наутро приходит домой Прасковья Осиповна. Ей Иван Гаврилович и говорит:
— Ну что, малёра, помянула?» «У нас «дура», у них «малёра», — поясняет о. Павел.
С Прасковьей Осиповной и Иваном Гавриловичем, своими хозяевами, Павел Груздев жил душа в душу, как одна семья, они считали его своим сыном. Люди это были простые, глубоко православные — «и дедушко, и бабушка», как ласково называл их Павлуша. Как и в Вятских лагерях, сложилась у них небольшая православная общинка: монашек в ссылку привезли верхотурских — мать Егора, мать Тавифа, мать Асинефа, игумения Олимпиада Верхотурского женского монастыря, монахи с Соловков, отец Паласий…
Раз в месяц ходили отмечаться в спецкомендатуру Петропавловска — «придем, документы проверят, никуда не убежал ли». И вот у главного коменданта Юртонова, который им печати ставил, умер отец. А он НКВДешник, но отца захотел отпеть. «Его на кладбище принесли, — рассказывал о. Павел, — флаги спустили… А я говорю:
— Ребята, граждане начальство, разрешите и нам свое дело делать.
— Пожалуйста.
Запели мы на глас восьмый «Благословен Бог» и «Аллилуйя».
— Попы, попойте еще! — стали просить нас. — Приходите!
Аух, нельзя!»
Так день за днем, месяц за месяцем наступил и 53-й год. «Прихожу с работы домой, — вспоминал о. Павел, — дедушка мне и говорит:
— Сынок, Сталин умер!
— Деда, молчи. Он вечно живой. И тебя, и меня посадят.
Завтра утром мне снова на работу, а по радио передают, предупреждают, что когда похороны Сталина будут, «гудки как загудят все! Работу прекратить — стойте и замрите там, где вас гудок застал, на минуту-две…» А со мною в ссылке был Иван из Ветлуги, фамилия его Лебедев. Ой, какой хороший мужик, на все руки мастер! Ну все, что в руки ни возьмет — все этими руками сделает. Мы с Иваном на верблюдах тогда работали. У него верблюд, у меня верблюд. И вот на этих верблюдах-то мы с ним по степи едем. Вдруг гудки загудели! Верблюда остановить надо, а Иван его шибче лупит, ругает. И бежит верблюд по степи, и не знает, что Сталин умер!»
Так проводили Сталина в последний путь рясофорный Павел Груздев из затопленной Мологи и мастер на все руки из старинного городка Ветлуга Иван Лебедев. «А уж после похорон Сталина молчим — никого не видали, ничего не слыхали».
И вот снова ночь, примерно час ночи. Стучатся в калитку:
— Груздев здесь?
Что ж, ночные посетители — дело привычное. У отца Павла мешок с сухарями всегда наготове. Выходит:
— Собирайся, дружок! Поедешь с нами! «Дедушко ревит, бабушка ревит… — «Сынок!» Они за столько лет уже привыкли ко мне, — рассказывал о. Павел. — Ну, думаю, дождался! На Соловки повезут! Всё мне на Соловки хотелось… Нет! Не на Соловки. Сухари взял, четки взял — словом, все взял. Господи! Поехали.