Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 34

— «Не все спокойно в датском королевстве»… Ну да поживете — сами увидите! Давайте лучше пьянствовать!

Наливка действительно была хороша. За второй рюмкой Ступак взял инициативу.

— Мы делаем большую ошибку, когда пытаемся подойти к вопросам руководства с позиций этики и морали. Рано или поздно управление станет наукой и перейдет в руки математиков и физиков. — Он заметил мою усмешку и добавил: — Может быть, еще при нашей жизни, Николай Сергеевич.

Андрей Павлович убежденно верил в точные науки, часто и охотно говорил об их будущем, и я любил его слушать. Но идея математизации управления показалась мне той крайностью, которой не избежал еще ни один фанатик. Я так и сказал:

— В руководящих роботов не верю.

Ступак перешел с шутливого тона на серьезный:

— Зачем роботы? Главное — разобраться в самой сути. Что такое правильное решение? Это отбор из множества вариантов одного, наиболее целесообразного. Когда отбор настолько сложен, что его трудно проанализировать на каждом этапе, мы называем его творчеством. Говорим о вдохновении. «Я помню чудное мгновенье…» Что это такое? Наверно, лучшее сочетание слов, выражающих ощущения Пушкина, когда он увидел Керн. Пушкин выбрал его из тысячи других вариантов, а вы, скажем, не смогли этого сделать. О чем же это говорит? Только о том, что мозг его был наиболее приспособлен к отбору словесных образов. Но делал-то это мозг, штука материальная, состоящая из клеток, сложнейшая и удивительная, но все-таки машина!

Теперь запротестовала Светлана:

— Андрей, то, что ты говоришь, — кощунство! Пушкина не трогай!

— Ты цитируешь свой учебник. Это там полицейский говорит Маяковскому: не трогайте Пушкина и другое начальство!

Я поддержал Светлану.

— Не знаю, как насчет начальства, может быть, через тысячу лет Троицкого и заменит машина, но Пушкина мы вам не отдадим!

— Хорошо, — согласился он. — Я не кровожадный. Но Троицкому тысячу лет жизни вы зря дали. Вы когда-нибудь слышали слово «кибернетика»?

— Да, конечно. Нам говорили в лекциях по философии.

— Что говорили?

— Что это… это… в общем, буржуазная мистика. Да, да… Вспомнил: «Попытки заменить человеческий мозг машиной, неверие в человека в современном капиталистическом обществе, появление шарлатанской науки кибернетики свидетельствуют о прогрессивном вырождении буржуазного Запада, попавшего после второй мировой войны в полную зависимость от империалистических кругов Соединенных Штатов Америки…» Кажется, так.

— Вы были отличником? — спросил Ступак.

— Да. А что?

— Ничего. Просто так. Мне пришлось в свое время видеть американскую зенитку, которой управляло кибернетическое устройство. Поверьте, когда она палила, как сумасшедшая, мне и в голову не приходило, что это мистика.

— Ну, знаете, одно дело пушка, а другое — директор школы!

— Николай Сергеевич, дорогой, тысячи лет потрачено на то, чтобы внушить людям мысль о незаменимости тех, кто ими управляет. Но когда-нибудь все поймут, что это в сущности обычная черновая работа, и передадут ее машинам, как мы передали автомобилям функции лошадей.

— По-моему, вы типичный технократ, реакционный утопист и идеалист.

— Других ругательных слов вы не знаете?





— Нет. Хватит с вас и этого!

Я засиделся у Ступаков в тот вечер. Мы долго еще спорили о мозге, начальстве и кибернетике, потом как-то незаметно перешли на студенческие воспоминания, причем мне удалось рассказать что-то традиционно смешное об экзаменах, преподавателях и знаменитом спортсмене, которого переводили с курса на курс, хотя он ничего не знал. Андрей Павлович слушал меня с обычной своей полуулыбкой, а Светлана вновь оживилась и смеялась от души.

Только когда я уже одевался, она опять погрустнела и сказала тепло и просто:

— Заходите чаще. С вами на душе легче. — И, как бы испугавшись грустной нотки, добавила шутливо: — Раз уж вы за девушками не ухаживаете, хоть нас, старых, побалуйте.

Домой я шел медленно, часто попадая ботинками в лужи. Прошедший день был не похож на остальные, и хотелось его как-то продумать, понять, что принес он мне — хорошее или плохое. Задумавшись, я не заметил нужный поворот и, пропустив его, зашагал в сторону от своего дома. Может быть, я и отмахал бы так пару-другую лишних кварталов, если бы этот выскочивший из ровного ряда день не приберег мне напоследок еще один, на первый взгляд малозначительный, случай.

Поскользнувшись, я толкнул кого-то, кто оказался на моем пути.

— Извините, пожалуйста!

У низкой калитки стоял мужчина, а по другую сторону — женщина, и им не нужны были мои извинения.

В зубах мужчины вспыхнула папироса, и я увидел лицо из тех, что называют волевыми, козырек офицерской фуражки и мокрый воротник шинели. Но ответить офицер не успел, а может быть, и не собирался. Вместо его ответа я услышал знакомый смех.

— Почему вы целый день свирепствуете? Выгоняете учеников, толкаетесь? Почему, а?

Конечно, это была Виктория. Поздняя встреча ее ничуть не смутила. Зато я растерялся.

— Извините, — повторил я невнятно и почти побежал вперед.

Виктория продолжала смеяться.

Добравшись до дома, я быстро разделся и натянул на себя тонкое холодное одеяло. Под ним было одиноко и неуютно. Вспомнились лицо Светланы, когда она, покраснев, поправляла волосы, и ее слова «с вами на душе легче». Потом Виктория под мокрым плащом с капюшоном… «Почему вы целый день свирепствуете?.. Почему, а?» Я поймал себя на том, что вспоминаю все хорошее, что говорила о ней Светлана. И еще — что завидую тому незнакомому офицеру.

Может быть, сейчас он целует ее. А она закрыла глаза, и губы у нее мягкие и горячие. От таких мыслей засыпаешь не скоро. Я ворочался с боку на бок, сон не шел…

Вообще, в отношениях с девушками я имел опыта не больше, чем в отношениях с начальниками. Школу я кончал еще в эпоху раздельного обучения и, хотя многие из моих одноклассников дружили, как у нас говорилось, с девчонками, больше тяготел к мужской компании и на «бабников» поглядывал свысока.

Мало что дали мне и студенческие годы. Поощрялась у нас лишь одна форма любви, возникающая из дружбы на втором курсе и завершающаяся законным браком на пятом. Разумеется, любовь, не доведенная до загса, могла выражаться только в невинных поцелуях, да еще можно было сидеть рядом на лекциях. Все остальное строго осуждалось. Девицы-общественницы с энтузиазмом воспитывали подруг, дерзнувших слегка подкрасить губы или (о ужас!) расстаться с символом добродетели — школьными косичками с бантиками. Их вызывали, прорабатывали в стенгазетах и, вообще, «выводили на чистую воду». Доставалось и ребятам, посягнувшим на общепринятую ширину брюк.

Я брюки носил, как все, и, «как все», подружился на втором курсе с девушкой, очень хорошей, которая никогда не красила губы и носила длинные, густые косы. Мы вместе ходили на вечера и сидели в аудитории, она писала конспекты, а я блаженствовал от любви и безделья. На третьем курсе я поцеловал ее вечером в парке, и она тоже неумело ткнулась губами мне в щеку. От радости я забрался в клумбу и нарвал ей запретных цветов. С этого момента все шло как по маслу, и группа единодушно признала нас образцово-показательной парой.

Так продолжалось с полгода, пока однажды в кино я не положил ей руку на колено. Не помню уже, что нам показывали, но хорошо помню, с каким омерзением она отпрянула. Наверно, именно таким ей представлялись опаснейшие развратники. После сеанса она сказала мне, задыхаясь от гнева: «Если ты еще раз позволишь себе это, у нас все кончено». Я даже не пытался оправдываться.

На летние каникулы мы разъехались, а осенью стали встречаться как-то реже. Это встревожило общественность. Комсорг по-дружески пытался расспросить меня обо всем, но я отклонил его участие. Да и рассказывать-то было нечего. Все закончилось само собой.

Случилась у меня и еще одна любовь, на этот раз с переживаниями. Я влюбился в замужнюю преподавательницу, и влюбился настолько, что даже написал ей письмо, в котором была такая дурацкая фраза: «Уверен, что никто и никогда не будет любить вас так, как я».