Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 34

Но главное, конечно, то, что он умел ухаживать за женщинами. Мой доцент тоже был опытным сердцеедом, но он выступал совсем в другом амплуа. В амплуа, я бы сказала, дворняги. Его грустные глаза скулили: «Как одинок я в огромном мире. Приди, погладь меня между ушами». Это действует, сама убедилась, но до Автандила ему было далеко. У Автандила глаза пылали несгорающеи страстью, они кричали: «Мира нет вообще, есть только ты, любимая!»

Отношения мужчины с женщиной Автандил понимал, как войну за крепость. Сначала ее пытаются взять штурмом, потом затевают осаду, а если и это не приносит результата, то отступают или заключают мирный договор, заверенный в загсе. Автандил тоже начал со штурма с подкопом. Недаром же ассирийцы славились военными хитростями.

Он познакомил меня со своими друзьями. «Умнейшие, талантливейшие люди», — говорил он с пафосом и вращал черными, как южная ночь, глазами. Я осмотрела их одного за другим — дело было на «товарищеской вечеринке», как назвал это сборище Автандил, — и обратила внимание только на одну особенность «талантливейших»: все они были тощие, а их подруги, наоборот, как на подбор — толстухи. Мне даже неудобно стало за свои умеренные габариты.

Один из «умнейших» пронзил меня немигающим взглядом и завыл протяжно: «Не говори мне своего имени, ты — рыжая роза Миссисипи!» — «Вы могли бы называть меня и на «вы», — посоветовала я ему миролюбиво. «Он поэт, — объяснил Автандил. — Ты даже не представляешь, какой у него талант! Его никто не понимает!» — «Возможно. Но насчет розы — это было у Эренбурга». Автандил покачал головой недоверчиво.

Потом все пошло, как водится. Пили водку, которую называли джином, танцевали под «настоящие заграничные» пластинки, причем Автандил друзей ко мне не подпускал, за что я ему до сих пор благодарна. Поэт читал свои стихи:

Закована в решетку

И рвется дева,

Как в бурю лодка,

Трепещет тело…

Смысл стихов сводился к тому, что дева должна преодолеть ложный стыд и отдаться поэту. По-моему, и все остальные стихи пишутся с той же целью. Во всяком случае, это стихотворение я поняла правильно, потому что скоро потушили свет.

Когда я услышала, как бурно вздымается рядом со мной грудь Автандила, то решила, что для первого раза хватит. Встала и включила лампочку. Толстухи зажмурились и стали быстро застегивать кофточки. «Талантливейшие» смотрели с недоумением. Мне пришлось извиниться. На прощание поэт сказал, все так же не мигая: «Роза показала шипы и уходит».

Я думала, что мой ассириец будет в ярости, но он оказался очень доволен моей добродетелью и заявил, что такой девушке, как я, конечно, не место среди этих потаскух. Друзей обвинить он не решился.

С этого дня началась планомерная осада. Автандил был из тех, кто не допускает даже мысли о поражении. Используя отнюдь не секретное оружие — ББК (билеты, букеты, конфеты), он, изгнанный в дверь, возвращался через окно. Намерения его были самыми благородными, и ему удалось даже понравиться маме. Зато отчим сразу заподозрил его во всех смертных грехах и слышать не мог об «этом армяшке», как он называл Автандила, чего тот, разумеется, не знал и, склонный к восторгам, говорил об отчиме только в превосходной степени: «Вика! Твой папа большой человек! Вот увидишь, он министр будет!» Кто знает, может быть, эта мысль и питала его неукротимую любовь? Но не хочу думать о нем плохо. Парень он был добродушный. Да и жениться на дочке «большого человека» ему не удалось.

Гром грянул неожиданно. В фельетоне «Конец притона», напечатанном в молодежной газете и порадовавшем всех старых дев в городе, имя моего бедного певца прозвучало в полную силу. Дома, разумеется, разразился скандал. Ну, это уже неинтересно. Обыкновенный бездарный скандал, с криками, угрозами и слезами, но он переполнил, как говорится, чашу терпения. Домашняя моя жизнь, институтские похождения, история с Автандилом — все это так мне осточертело, что я решила: буду жить сама, буду жить, как получится, но только сама. Я сдала госэкзамены и целое лето ездила. Сначала в Крым, потом в Карпаты, потом в Ленинград, а осенью приехала сюда и живу вот уже два года, как киплинговская кошка, сама по себе… А что будет завтра? Ты знаешь? Я не знаю…





Рассказывала Вика, будто говоря: «Вот видишь, что со мной было? А кто виноват? Я не знаю. Ты можешь понять все, как хочешь. Можешь осудить меня, но я не буду в обиде. Просто вот так все получилось. Почему? Я не знаю, так же, как не знаю, что будет завтра». Это была ее любимая поговорка: а что будет завтра?

А назавтра, между прочим, был педсовет.

Педсоветы у нас не любили, да и любить их было не за что. Времени они отнимали много, а пользы приносили не больше, чем собрания добровольного пожарного общества, в котором все мы поневоле числились.

Докладывал на педсоветах завуч, потом два-три виновника признавали ошибки и обещали исправиться, то есть повысить успеваемость, и, наконец, выступал директор. Это была самая трудная часть, потому что говорил он очень долго и все правильно. Я бы мог подписаться под каждым его словом и под всем выступлением целиком, но от этого было не легче. Даже часы на стене, отбивавшие каждые пятнадцать минут, не в силах были напомнить ему об уходившем безвозвратно времени. Директор говорил и говорил, цитируя Ушинского и Макаренко, называя цифры и фамилии, и все сидели, опустив головы в тоскливом ожидании той минуты, когда он произнесет заключительную фразу: «Но наш коллектив имеет все возможности справиться…» — и мы выйдем, очумелые, из жарко натопленной комнаты, с вечно закупоренными форточками, на свежий воздух.

Я был моложе других, у меня не болела голова, и не ждали дома дети, поэтому я старался относиться к педсоветам философски. И заботился об одном — чтобы занять место на диване, потому что на стуле педсовет казался все-таки длиннее.

Повезло мне и на этот раз. Я уселся со всеми удобствами и глянул на Вику, которая по-спартански устроилась на кончике стула. Мне хотелось поймать ее взгляд и улыбнуться ей, но она, как всегда на людях, была чужой и смотрела мимо меня. Я вздохнул и приготовился терпеть в одиночку.

Сначала все шло как по маслу. Тарас Федорович подвел очередные итоги и пересчислил проценты. Проценты были хорошие, хотя могли быть и лучше. Я почти не слушал, потому что мои проценты были совсем хорошие и претензий ждать не приходилось. Я просто смотрел, как он говорил, то и дело прижимая круглый животик к краю большого дубового стола, так что животик вдавливался и поддерживающий его ремень сползал вниз. Заметив это, завуч тут же отступал от стола, подтягивал ремень и выправлял складки на гимнастерке, но через минуту снова бросался вперед, и все повторялось сначала. Наблюдать за ним было забавно, хотя, конечно, надежды на то, что ремень свалится совсем, не было никакой.

Но вот Тарас Федорович особенно энергично надавил на край стола и, подхватив ремень, вдруг ни с того ни с сего резко повысил голос:

— …Однако есть у нас такие вещи, о которых нельзя не сказать, и мы скажем о них…

«О чем это он?» — подумал я смутно.

— …Нельзя не сказать о некоторых наших молодых преподавателях!

Я перевел взгляд с его живота на лицо. Мне всегда представлялось, что Тарас Федорович — человек беззлобный, склонный больше к бурчанию, чем к разносам, и обрушиваться на подчиненных ему нелегко. И сейчас он напомнил мне трусоватого трепача, который поспорил с приятелями, что прыгнет с парашютной вышки. Прыгать страшно, но отказаться стыдно. Теперь уж лучше прыгать поскорее. И Тарас Федорович прыгнул.

— Да-да, я имею в виду Светлану Васильевну. Ей доверили вести предмет в нашем лучшем классе, а она? А в этом классе работает Прасковья Лукьяновна. Ее вся республика знает. И что же? Провал! Вот что мы видим. Да, да, да, полный провал. А почему?