Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 68



Глава V: Архаи

Тьма. Тьма была бы спокойной и даже уютной, но вокруг сжатого Одиссея простиралась не тьма, а пустота. Она была не тёмной, а бессветной и бесцветной — и оказалось, это большая разница. Оказалось, что тьма не враг человеку, а лишь другой тип друга, не самый дружественный, но всё же свой. А пустота… была чуждой настолько, что беззвучно разрушала сознание.

Чувство, что ты падаешь в бесконечность и нигде нет ничего, сколько не беги, не лети, не тянись в поисках хоть отдалённо похожего на живое и сущее — никогда не найдешь. Это было хуже, чем сон о рухнувшем потолке, где тебя придавило в безвылазной ловушке, ты не можешь шевельнуться под давящей тяжестью и начинаешь задыхаться. Там, в вязком омуте паники, всё же есть на что опереться: пол, стены, границы сна. Есть маленькая надежда: что удастся сдвинуть обломки или протиснуться в узкую щель; если кричать, кто-то придёт на помощь и вытащит — или ты проснёшься и сможешь вдохнуть.

А от пустоты проснуться нельзя. В пустоте нельзя нащупать пол, стены и потолок. Одиссей падал и падал, не в силах остановиться, ему казалось, что он падает вниз головой и не может перевернуться, ведь опереться не на что. Но это не было настоящим падением, он вовсе не двигался –чтобы двигаться, нужно пространство, а здесь, за пределами тонкой плёнки защитного поля, не было НИЧЕГО.

Это сводило с ума: ненормальное чувство отсутствия, ощущение, что ты висишь и одновременно несёшься в никуда при полной утрате движения; потеря близи и дали при невыносимом зиянии бесконечных глубин… Эта близость неощущаемого подтачивала, крошила разум.

Закрыть глаза не помогло, у Одиссея не получилось забыться, отрешиться и перестать чувствовать бездонную нехватку бытия. Телу хотелось извернуться и вырваться из липкого ничто, сознанию хотелось закричать, спрыгнуть из ниоткуда, разрушить морок — но ничто охватывало со всех сторон, полное неотступного безумия, неизбывное, безбрежное и бездонное.

— Нет, нет, нет, — заговорил Одиссей и с дикой радостью услышал свой голос, хоть что-то существующее в глубинах пустоты. — Есть я. Есть я. Этого достаточно.

Но этого было недостаточно. Созданное в мире не может жить вне. Как рыба, выброшенная из воды, хрупкий разум распадётся на невнятные обмысли… облом… ки…

Небытие сотряс Большой Взрыв.

Пространство и время распахнулись диковинным полотном. Буйство сил рвалось во все стороны, и каждый миг возникало что-то новое: цвета, движения, формы. Материя формировалась и менялась на глазах. Сердце Одиссея, которое едва не остановилось в пустоте, теперь колотилось, как сумасшедшее. Он жадно впитывал свет, излучения и пульсации, пил метаморфозы бытия с тем наслаждением, с каким прошедший пустыню черпает воду из родника. Это казалось одним из ярчайших удовольствий, какое можно представить — и даже не потому, как прекрасно было рождение вселенной, а потому, каким ужасным было её отсутствие.

Наконец безумство замедлилось, Фокс ощутил, как сердце стихает и по его жилам расходится покой. Он существует, вокруг раскинулся родной, привычный космос… хотя привычным его можно было назвать с большой натяжкой. Вокруг не было ни одной звезды, а простирались бледные завитки распадающихся импульсов энергии, которые постепенно обретали материальность и оформлялись из энергии в вещество. Какие там галактики и туманности, добро пожаловать в круто замешанный прародительский кисель!



Время мчалось примерно по миллиарду лет в минуту, так что в равномерности первичного космоса стали быстро оформляться колоссальные аморфные стяги вещества. Где-то атомам повезло возникнуть погуще — и пошло-поехало формирование ландшафта бытия. Страшно подумать, какую огромную и непреложную роль в существовании каждого существа во вселенной играет слепая случайность. Если бы пара сотен атомов легла по-другому, в итоге могло не случиться Ориона или Кассиопеи…

Фокс не видел, но чувствовал грандиозные массы тёмной материи и энергии, они раскинулись повсюду — и ощущение их присутствия отзывалось в детективе глубоко, до самых костей. Именно эти незримые массы собирались воедино в сверхтяжёлые общности, вокруг которых и выстраивалась вселенная. Будущие галактики поначалу были темны и не видны, и лишь после обросли звёздами — ведь звёзды и планеты составляют крошечную часть входящего в галактики вещества. Одиссею почему-то представились самые вкусные, жирные куски мяса, которые вырастают в биопроцессорном чане с непрозрачным бульоном, и плавают там — никому не видны, но можно почувствовать их манящий запах.

Кгм, что за странная ассоциация? Видимо, слабый человеческий разум был выбит из колеи прикосновением к пустоте, и звериные инстинкты пробудились от страха, временно перекрыв область рациональных образов…

Меж тем звёздные газовые поля изгибались в волны, волны стягивались в сгустки, сгустки уплотнялись в комки на стыках гигантских пылевых «пузырей». Гравитация делала своё грозное дело: одна за другой, зажигаясь под неимоверной тяжестью самих себя, вспыхивали звёзды. Влекомые относительно друг друга, они одновременно и разбегались прочь, и держались неразрывного единства, слагались в скопления, а те выстраивались в галактики.

Прошла ещё минута-другая, малая галактика врезалась в соседку побольше и была проглочена; Одиссей медленно придвигался к ним, фокус помимо его воли смещался и выделял эту галактику из сонма остальных. Ещё столкновение, минута, ещё одно, и внезапно детектив узнал общий контур. Да, он был далёк от завершения, но старый космический путешественник сотни раз рассматривал диск и рукава Млечного пути с разных ракурсов — и узнал родную галактику.

Все прочие сияющие спирали унеслись в безбрежную даль, а Галактика Фокса повисла перед ним. Человек испытал прилив нежности.

— Галапочка, — сказал он.

Миллиарды лет пролетали в гармонии: больше никто не врезался в малышку, не толкал и не поглощал. Её фигура обретала формы, рукава росли, а сияние становилось сильнее и краше. Рождались новые звёзды, многие из них заводили себе планеты, и вот где-то призывно сверкнул маленький жёлтый самоцвет и мрачная пустынная искорка, которой только предстояло стать голубой и живой. Оба родителя человечества — Солнце и Земля — были такие крошечные, что не разглядишь, но Фокс почувствовал их сердцем.