Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 131 из 135



Тронутая Елена Петровна позволила поцеловать руку, и ликующий Костя даже не слышал, как извозчик, запихивая смятый рубль за пазуху, неодобрительно проворчал:

— Нажрались на казенных жалованьях… По ночам шкафы в окошки пихают…

В день карнавала Костя заранее двинулся к парку. Небольшая. но сплоченная группа мальчишек, игравшая в камешки на пыльной и залитой солнцем улице, шумным восторгом встретила медленно передвигавшийся по мостовой темно-зеленый ящик с гудком и рулем, под которым медленно и натужно шагали чьи-то ноги в белых парусиновых ботинках. Сверху, над ящиком, маячила голова в пестрой кепке клеточкой и в синей маске на запотевшем лице.

Мальчишки помогали тихому шагу мелодичными свистками и незамысловатыми шутками. Только самый маленький из них, и поэтому наиболее жалостливый, крикнул проезжавшему мимо грузовику с цементом:

— Дяденька, довезите ящик… Там внутри человек мается…

К парку Костя пришел рано, и распорядитель с голубым бантом, прожевывая копченую колбасу, сухо заметил:

— В семь пустим, гражданин. Как ракета будет — так и идите. А пока гуляйте по улице.

— Это пусть испанки на улице ждут. — отдуваясь, взмолился Костя. — У меня сельскохозяйственное. Мне тяжело. Гвозди, дерево. Я на крайней аллейке подожду.

— Нельзя. Там и так под деревом две селькооперации, один капиталистический броненосец и Каракумская пустыня дожидаются. С утра их пустили. — Тут устроитель неожиданно заметил чей-то приятный голубой берет и смягчился: — Ладно. Топайте. Только чтобы не гудеть. А то заберутся заранее и гудят неорганизованно. Сашка, пропусти.

Темные тучи наползали с двух сторон, и потемневший парк начинал сверкать радостными огнями разноцветных фонариков. Костя стоял около квасного павильона, поддерживая отклеившееся колесо и изредка нажимая несвойственный трактору гудок. Это были грустные и немного хрипловатые зовы любви. По ним его должна была найти Елена Петровна. Вот сейчас в полутьме покажется силуэт силосной башни и любимая станет рядом. В двух фанерных сооружениях тепло забьются сердца, а несколько позже участники карнавала оценят эту маленькую, но живописную группу.

Костя гудел. И гудки становились безнадежнее и беспокойнее: парк уже был залит чуждыми Костиному сердцу турчанками, испанками, представительницами неведомых рас в буйных волнах пестрого ширпотреба, острыми пародиями на городской водопровод, туркменками в кепках, желтыми парашютистками, представителями толстых западных капиталистов в бумажных цилиндрах и серых тапочках, — но силосной башни не было.

«Придет, — неуверенно убеждал себя Костя. — Елена Петровна не такая».

Но ее не было. Уже бегали маски, рассовывая призовые билетики, уже где-то в соседнем павильоне дотанцовывали седьмую румбу и готовились к восьмой. Вот мимо прошел промстроевский завхоз в пестрой шали, загадочно икая. Кто-то, проходя, сунул в Костин гудок окурок. Ныли ноги под громоздким сооружением и холодело сердце.

— Еремицын! — дрогнувшим голосом подозвал Костя пробегавшего мимо сослуживца в незамысловатом белом балахоне, на котором было бегло начертано углем: «Долой подхалимаж!» — Еремицын!

Тот подбежал к Косте и радостно вскрикнул:

— Подгорелов? Ты?

— Нет, — грустно сказал Костя, снимая маску, — это я.

— Маска, я тебя знаю! — еще радостнее закричал Еремицын. — Ты Коська!

— Ты Елену Петровну видел? — грустно спросил Костя. — В башне такой. Снизу ободок, а посередине солома. И для рук дверки. Силосная.

— А она и вовсе без ободка, — радостно сообщил Еремицын. — И без соломы. С Сашкой Крухиным танцует.

— В испанском? — глухо спросил Костя.

— В нем. И с цветком. А сзади гребень. Пойдем покажу.

— Не могу, — вздохнул Костя. — Я в тракторе. Пошли ее сюда.

Взвилась ракета. Музыка играла туш. Где-то громко аплодировали: это раздавали призы. Эскимос, остановившийся с турчанкой покурить у соседнего дерева, сердито говорил:

— Первый бабочке дали. А второй приз — северному сиянию. Продернуть бы их в газете. Вот и потей после этого в вате. На мне, может, одних жилетов четыре штуки…



Пестрой змейкой в свете фонаря мелькнула женская фигурка. На ней была цветистая шаль, в волосах алела большая роза и блестел высокий гребень.

— Спасибо, Елена Петровна, — тихо сказал Костя, — спасибо.

— Я, Костя, — взволнованно ответила Елена Петровна. — в ваше сельскохозяйственное полчаса влезала. Я, Костя, в фанере не могу ходить. Мне, Костя, танцевать хочется. Может, выйдете, Костя? Я на Крухина кадриль записала, я на вас перепишу…

— Я не могу вылезти, Елена Петровна. — вздохнул Костя. — Я заклепанный. Я на приз шел, а вас пошлость соблазнила… Я, Елена Петровна, в костюм душу вложил… Я, Елена Петровна, сельскохозяйственную проблему разрешал, а вы в испанском костюме с Сашкой танцуете… Идите, танцуйте, Елена Петровна, не поняли вы меня…

— Может, вас к выходу докатить. Костя? — виновато предложила Елена Петровна.

— Сам докачусь. Идите. Я мужчина. Я один перестрадаю.

Медленно и горько по освещенной луной улице передвигался Костя и скорбно говорил дружески шагавшему рядом Еремицыну:

— Нет, брат… Разве женщину увлечешь высокой идеей?.. Женщине шик нужен. Гребни, розы, ситро. Испанское. Ее к забытому прошлому тянет. В тину… Э, да что говорить… Дай закурить, Еремицын…

1936

Роковое влечение

— А что ваш супруг теперь поделывает, Анна Васильевна?

— Коленька-то? Коленька возглавляет.

— И давно это он?

— А как в Кострому переехали. Сразу. Приходит он это, как сейчас помню, домой, на лице пафос, галстук на боку, руки трясутся, и даже папироску не с того конца зажигает. Ну, говорит, Анюта, вот оно началось, стихийное движение соцсоревнования, и я прямо-таки не моту его не возглавлять на данном отрезке времени у себя на переплетной фабрике.

— Включился, значит?

— Насчет включения не скажу. Даже обиделся, когда спросила. Я, говорит, временно не в состоянии включиться по случаю ревматизма и переутомления. И. опять же, вставать рано и в глубоких калошах на фабрику бегать, как какой-то неквалифицирюванной единице. Но возглавлять буду. Так вся семейная жизнь и пошла прахом.

— Да что вы, родная?

— И не говорите. С утра, как встанет, запрется — и писать. Чаю, спросишь, не надо ли, так и на то даже обижается. Ты, говорит, у меня своим неприятным голосом все красивые фразы из мышления выбиваешь. Все резолюции писал. У Вовочки все тетрадки израсходовал. Напишет, выучит наизусть и Анисью нашу заставлял по тетрадке его спрашивать — и на фабрику. А «там, знаете, помещение большое, здесь речь, там речь, — домой вернется — прямо лица нет. Не переутомляй, говорю, Коленька, себя. Нет, говорит, переутомлю. Брось, говорю, возглавлять. Нет, говорит, не брошу.

— Ну и как?

— Слава Богу, все благополучно кончилось. Перевели в Тулу. А там опять ото самое — ударное. Опять возглавлять начал.

— Сам?

— Сам. Остальным некогда было. И люди черствые. Сделались ударниками и в ус себе не дуют, а все остальное на Коленьку свалили. Я уж ему от всего сердца советовала: плюнь ты на них, сделайся ударником, — может, легче будет. А он вторично обижается. Это. говорит, при моих нервах — ив рядовые ударники записываться. При моем размахе незаметным винтом болтаться? Так ты своего мужа расцениваешь? Даже абажур от огорчения разбил. Розовый. И прямо к ночи домой приходить стал. И все на торты жаловался. Прямо, говорит, невозможно руководить стало. Как собрание — так торт. На одном — сливочный, на другом — ореховый, а я один. У меня, говорит, ни нервов, ни желудка не хватает. Потом, слава Богу, и здесь кончилось.

— Перевели?

— Сам ушел. Обидели. Какой-то субъект на торжественном заседании спрашивает: а почему, мол, вы, Николай Семенович, не ударник? Коленька, конечно, стерпел и мягко возражает: пардон, а кто же возглавлять будет, если все в ударники бросятся? Ну конечно, не поняли его. Обиделся, взял отпуск и уехал. В Пензу перевелся.