Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 92



Вот что случилось в ночь моего крещения, последнего крещения, совершенного последним пастором наших долин, орошаемых Люэком, Омолем, Гурдузой и другими речками, сбегающими с Лозера. Итак, сам я никогда не встречал ни одного пастора, но столь высоким мыслится мне их служение, что больше всего на свете хочу я, чтоб они поскорее возвратились из Женевы, из Голландии и из Англии и утешали бы, ободряли и вели по пути истинному немногочисленные остатки паствы, покинутой своими пастырями, рассеянной в горах, удрученной, истерзанной, оскорбленной, ввергнутой в бездну отчаяния, истребляемой огнем и мечом, отданной во власть Дьявола и Зверя», сто раз видевшей казни во сто раз страшнее, нежели ужасы, кои творили драгуны перед харчевней «Большая сковорода» в ту самую ночь, когда нарекли меня Самуилом.

* * *

Бежит мое перо и все дальше влечет меня, и мысленным взором я вижу, что мне указано было описать; глава мои не отрываются от сих картин, и сердце следит за ними, отстраняя суетное желание поправить или хотя бы перечитать то, что продиктовано мне свыше. Столом мне служит оконница в нашем прочном гранитном сушиле. Когда останавливается перо, ноги несут меня к сожженному дому моих предков, и я брожу в почерневших его стенах от мертвой печи, где пекли хлеб, к разрушенному очагу, близ коего меня укачивали в колыбели, в той самой колыбели, где спали мои старшие братья, и мой отец, и мой дед, и все, кто рождался в Гравасе, но ныне та колыбель обратилась в пепел; в сотый раз я подхожу к узкому оконцу, что выходит на лужайку с двумя кипарисами посередине ее — со времен Реформации там почивают все усопшие Шабру. А затем я возвращаюсь в гранитный домик, где они сушили каштаны, снова берусь за перо и пишу, — гак оставляет свой след на земле Самуил, последний носитель достойного имени; я пишу, повинуясь велению свыше: рассказать свое короткое земное бытие, прежде чем уйти в горы — в Пустыню, где укрываются угнетенные братья мои, и, сливая свой голос с хором их голосов, вознести наконец хвалу всевышнему, уже не сдерживая, не приглушая своего голоса; больше нет у меня сил оставаться здесь теперь, когда погибли смиренные гугеноты в Пон-де-Монвере, в последнюю субботу июля месяца.

Итак, в дни сбора винограда мне исполнится семнадцать лет. Семнадцать лет — приспело мне время вступить на новый путь. Раз уж начал я говорить о себе, укажу, что росту я довольно высокого — пять футов восемь дюймов, волосы имею каштановые, глаза карие, и, поскольку все должно отметить, запишу, что телом я худ, но не обижен силой и выносливостью, хоть и не приходилось мне, как другим нашим парням, много работать лопатой и топором.

В семье я младший из троих детей, и родители, решив но настоянию моего крестного отца направить своего младшего сына по пути, предначертанному для него с первого дня жизни, хотели, чтобы он хорошо обучен был и чтению и письму, и согласны были ради сей цели пожертвовать большей частью своих доходов.

Перво-наперво мать всем строго наказала, чтобы со мною говорили на чистом французском языке, а не на местном наречии, и неукоснительно за этим следила, одергивая далее почтенных стариков, которые и всего-то сказать по-французски могли: «Да благословит вас бог». А посему я с детства одинаково хорошо владел как французским языком, так и наречием севеннских горцев.

Столь великие познания в столь юном возрасте казались старикам удивительными и даже опасными. Очень многие из наших мудрецов побаивались, что у малого ребенка голова не выдержит такой начинки. Как ясно я вижу их, старых дедов из Пон-де-Растеля: сидят рядышком у опорной стенки виноградника, прислонясь спиной к нагревшимся на солнышке камням и положив подбородок на рукоять посоха, с удовольствием толкуют о важных услугах, которые я в будущем окажу делу дорогой им веры, предсказывая мои подвиги задолго до того, как я был в силах поднять с земли седельный пистолет.



Кроме того, матушка, которая и сама была настолько сильна в грамоте, что за один зимний вечер на посиделках могла разобрать по складам три стиха из Апокалипсиса Иоанна, научила меня по Библии читать, для чего доставала ев из тайника, предварительно закрыв на окнах ставни. Какой гордостью переполнилось сердце доброй моей родительницы в тот вечер, когда она раскрыла передо мной Библию на том месте, где говорится о Звере, выходящем из моря, и я так Звонко и гладко прочел отрывок до слов «и увидел я другого зверя, выходящего из земли». Тут уже и мой отец, и крестный, и все Дезельганы из Борьеса, приходившиеся нам дальней родней, и соседи, сидевшие кружком у очага, умилились до слез. И когда детский мой голос отчетливо провозгласил: «…кто имеет ухо, да слышит. Кто ведет в плен, тот сам пойдет в плен; кто мечом убивает, тому самому надлежит быть убиту мечом…» — все поднялись, как в храме, и старик Поплатятся сказал, что на челе юного чтеца воссиял свет небесный.

С того вечера старики стали выказывать мне уважение, а мои старшие братья принялись работать еще усерднее. Теодор орудовал лопатой и мотыгой, а Эли валил деревья в лесу. Обоим хотелось, чтобы их младший брат вырос большим грамотеем. Ах, если бы матушка наша могла навсегда остаться такою же, какой она была в ту пору, — к ней тогда словно вернулись ее молодые годы. Бедная крестьянка, передавшая мне все свои познания, она себя не помнила от радости, что блага эти можно отдавать другим, не теряя при том ни крохи и даже, наоборот, умножая свои сокровища. О диво дивное! От восторга девичий румянец играл на ее щеках.

И в довершение всего родители мои через посредство крестного заключили соглашение с почтенным Альсидом Фаведом, коего именовали у нас Писцом, ибо служил он в Ниме писарем в судейском приказе, а на склоне лет воротился в родную деревню Шан-Пери, расположенную чуть ли не у самого гребня нашего хребта — у подножья горы Кудулу. Условлено было, что за дюжину головок козьего сыра в неделю, за бочонок виноградного вина и три фунта с осьмушкой сала в месяц, свиной окорок и штуку домотканого сукна к Новому году Писец научит меня как скорописи, так и всякому уставному письму с буквицами, заставками и концовками, научит составлять всякие грамоты и судебные записи, сообщит мне и прочие свои познания во всех науках, если бог продлит ему веку, а также поможет мне изучить семнадцать различных книг, кои находятся в собственном его владении, представляя собой имущество столь необычайное, что разве только за семь лье от нас, в городе Алесе, можно было у кого-нибудь встретить такое богатое собрание книг. Договор обеими сторонами соблюдался неукоснительно: мои родители, дрожавшие над каждой тратой, боявшиеся самых малых издержек, нисколько не скряжничали в расходах на духовную пищу, для разума моего предназначенную. А мой учитель возымел ко мне такую привязанность, что простил бы им, ежели бы случилось так, что в субботу я взобрался бы на высоты Шан-Пери без корзины с провизией; но такого случая не бывало, в корзине лежали обычно тринадцать головок сыра, и притом отборного, бережно завернутые в листья смоковницы, а зачастую я приносил вдобавок корзину спелых смокв, колбасу или какой- нибудь другой гостинец, смотря по времени года, — горшок меду, зайца или только что пойманную форель.

И каждый день, нагрузившись, словно усердная пчела, я карабкался по горному склону извилистыми тропинками через Жибен и Альтейрак, а в сумерках спускался вниз с опустевшей корзинкой, с опустевшим горшком, облегчив свою ношу, зато набравшись новых, окрылявших меня познаний. Столько раз взбирался я в Шан-Пери, что разбил не одну пару деревянных башмаков, столько раз ходил туда, что проложил кратчайшие тропки, столько раз поднимался на эти кручи, что навсегда запомнились мне папоротники в каштановой роще, запах мяты близ родника, и, кажется, все еще я слышу, как гудит дикий пчелиный рой.

Случалось мне порою повстречаться с каким-нибудь пастухом, и тот, давно уже не слышавший голоса человеческого, кроме своего собственного, не довольствуясь тем, что здоровался издалека с прохожим мальчишкой, останавливал меня и, узнав, говорил с важностью па французском языке: