Страница 71 из 71
Я задыхался, глаза мои слезились — словно каюту наполнил едкий дым. И вот в таком состоянии, близком к умственному расстройству, я выбежал в коридор, а оттуда на палубу. Не знаю, что именно искал я там. Впоследствии мне казалось, что я мог просто выброситься за борт — если бы воображение мое не угомонилось.
Но прохладный ветер, охладив разгоряченный лоб, и мысли мои привел в порядок. Стоя у борта на верхней палубе парохода «Фельдмаршал Суворов», я вновь думал о пережитом, стараясь не поддаваться ни негодованию, ни страху. Я рассуждал вслух, обращаясь к самому себе и пытаясь самого себя успокоить. Я понимал, что ежели не найду оправдания для предосудительного и жестокого поведения того, кого совсем еще недавно считал благодетелем, то просто не смогу жить прежней размеренной жизнью.
— Хорошо, — сказал я. — Предположим, что все было именно так. Предположим, что четвертое убийство подстроил господин Ульянов. Но разве он не раскрыл предыдущие? Раскрыл, конечно же, раскрыл. Никаких сомнений нет в том, что трех молодых людей убили эти два злодея: Пересветов, обуреваемый безумными страстями, и Голован, готовый за деньги хладнокровно всадить смертельное жало в сердце невинного существа. Пересветов сам признался в том перед смертью, и я тому свидетель. Разве не их жертвою пал судебный пристав Ивлев — по одной лишь причине сходства со мною? И разве не хотели они убить меня, а мою драгоценную дочь упечь на каторгу, дабы скрыть свои кровавые дела? Нет-нет, уговаривал я самого себя, эти злодеи заслужили конец, во сто крат более ужасный. И я нисколько не скорблю ни о Головане, сраженном моей пулей, ни о Пересветове, кого то ли раскаяние, то ли страх перед разоблачением вынудили свершить суд над самим собою…
Я покачал головою. Нет, нисколько не вызывали они у меня жалости.
Что же в таком случае меня гнетет? Что за червь точит меня сейчас, не останавливаясь и не внимая доводам рассудка? Почему я думаю о молодом человеке, выступившем добрым гением моей дочери, с таким страхом, что сердце мое сжимается?
Неужели меня сверлит лишь мысль о том, что в самом конце этой запутанной истории я выступил послушным орудием чужого разума?
Но ведь этот самый разум хотел только одного — того же, чего желал всем сердцем и я, — спасения Аленушки!
Ценой жизни двух злодеев?
А почему бы и нет?
И мне вспомнился разговор, который состоялся меж мною и Владимиром, когда помянул я нечаевцев. Я осудил высказывание одного из них, Петра Успенского, оправдывавшего свое участие в убийстве студента Иванова тем соображением, что для спасения жизни двадцати человек всегда дозволительно убить одного. И как сказал мне тогда Владимир — мол, уверен ли я, что в определенных условиях такое соображение обязательно вызовет мое осуждение?
— Эк вы меня поймали, господин Ульянов… — произнес я усталым и словно бы уже чужим голосом. — А ведь правда — и даже не в арифметике дело. Можно ли убить того, кого считаешь преступником, ради спасения невинного? Смерть двух виновных разве не может быть допущена и даже одобрена во имя невинного?
Все так. И сказать-то нечего.
— Да уж… — пробормотал я. — Что же это вы, господин Ильин? Что вы душу себе кровяните? Неужто вполне заслуженная смерть двух душегубов перевешивает на ваших весах жизнь невинной вашей дочери? Полно, опомнитесь, господин Ильин! Опомнитесь и поставьте в церкви свечку во здравие Владимира Ульянова, благодаря которому дочь ваша сейчас возвращается под отеческий кров, а не уходит по сибирскому тракту в кандалах с толпою злодеев.
Я поднял голову и посмотрел сначала в небо, а потом на широкую покойную реку. Завтра вечером мы будем в Казани, и завершится наше нынешнее путешествие по Волге.
Поднялся ветер. Что-то легонько шлепнуло меня по ноге. Я опустил взгляд. Это была веточка чуть увядшей сирени — возможно, она была приколота к дамской шляпке, но ветер сорвал ее и отнес к моим ногам. Я поднял цветок, посмотрел на него внимательно, словно надеясь разглядеть в сирени нечто таинственное, а после разжал пальцы, и ветер, играючи, понес веточку куда-то далеко — может быть, в Самару.