Страница 16 из 84
— Ты бы того, придержал язык, — резко, отстегивая слово за словом, остерег Глеб. — Прокламаций начитался, что ли? Вино свободы в голову вдарило?
— Разное читал, — хмуро проронил Фоменко, ерзая на подоконнике, как будто его жгло. — Не мешало бы и тебе почитать. Понял бы хоть, за что тонуть будешь, родителям на утешение, церкви и отечеству на пользу. А то так и помрешь невинным в мыслях… Небось про статьи Ильина и слухом не слышал?
— А это что за воробей? — с неприязненным смешком спросил Глеб.
— Это брат, такой воробей, что запросто вашей двухголовой птичке обе головы начисто отвертит. Хороший воробей и пишет отлично. Почитай.
— Мне Гельмерсенову «Практику» читать полезней. Я глупостей не чтец, и пуще образцовых, и тебе не советую. Спокойней.
Фоменко не ответил и несколько секунд внимательно разглядывал Глеба с головы до кончиков белых туфель, кривя рот в ухмылку презрительной жалости.
— Значит, пойдешь помирать за православного, самодержавного, всемилостивейшего? В наваксенных сапогах и с шашкой наголо?
— Мы шашек не носим, — оборвал Глеб, вскипая, и встал. — Что-то у тебя, Шурка, ум за разум заходит. Давай договоримся. Мне с самодержавным детей не крестить. Что самодержавный шляпа и дубоват — это все донимают, кроме разве гвардейских кретинов и наших титулованных остолопов. От самодержавного и все качества… Чтобы стать в уровень с Европой, нужны большие перемены. Поэтому я допускаю смену династии, даже республику, если хочешь…
— Мерси бонжур, — закивал с подоконника Фоменко. — Какая широта русской души, какой размах! На тебе, боже, что нам негоже…
— Перебивать собеседника принято только у конюхов, — язвительно сказал Глеб. — Да, допускаю даже республику. Но пока там перемена, пока республика — есть и всегда останется родина. А родину я буду защищать до последнего дыхания. И каждый русский это сознает. Только подлецы могут жить без родины.
Фоменко слушал, упрямо сбычив голову, глядя исподлобья. И вдруг спросил:
— А что такое родина?
— Метафизика? Что есть вервие? Брось дурака валять. Россия, родина — это то, что в каждом из нас, так же, как кровь. Незаметно, но естественно.
Теперь Фоменко тоже спрыгнул с подоконника.
— Так… Для тебя это отличная формула. Отец у тебя действительный статский советник и многих орденов российский державы кавалер. Ты вскоре, нацепив погоны, вступишь в великолепную касту патрициев, equites[10]. Тебя подведут к столу, на котором лежит посыпанный сахарной пудрой пирог родины, дадут в руки серебряный ножичек и скажут: «Же ву при, мичман Алябьев, дегуте ву, с какого конца хотите». Для тебя Россия под таким соусом — действительно родина. А для несметного количества людей, которые в поту всю жизнь гнут спины, которые сахарной пудры на вкус не пробовали, — для этих людей твоя удобная, как диван, Россия не родина, а чудовище. Огромный пыточный приказ. Этим людям мало радости от твоей России. То, что кажется тебе начинкой, малиной со сливками, — это их человеческая трудовая кровь… Они тоже русские, по несчастью, но русские, проданные в качестве рабочего скота капиталу. Капитал накопил груды богатств и сделал людей рабами богатства. Капитал задыхается на накопленном им самим золоте, но ему все еще мало. Ему, как воздух, нужна война. Он гонит страны соревноваться в вооружениях, потому что вооружения дают прибыль. Он цепляется за реакцию и военщину из страха перед призраком рабочего движения и революции, и война нужна ему для того, чтобы разредить наступающие ряды трудящихся. Может быть, удастся утопить их в своей же крови.
— Много времени затратил, чтобы наизусть выучить? — с едкой злобой спросил Глеб.
Фоменко смолк, как будто смутясь на секунду, но сразу накалился.
— Горжусь, что выучил. Не тебе смеяться. Ты первобытный военный недоросль. Дворянский Митрофанушка двадцатого века.
Глеб пренебрежительно поджал губы.
— Проще всего ругаться. Это умеет каждый биндюжник. На нас давно точат зубы Германия и Австрия. Это вековая вражда, и узел нужно когда-нибудь рубить. Сейчас мы можем разрубить его победно. И каждый русский должен быть готов умереть за историческую миссию страны без страха и увиливаний.
Фоменко визгливо захохотал. В теплом сумраке вечереющей комнаты зубы его блеснули по-волчьи жестко.
— Каждый русский?.. Конечно. Русский с погонами, дворянством, именьицем, фабричкой, лабазом. Но он будет только петь о готовности умирать, а умирать пойдут те сто пятьдесят восемь миллионов русских, о которых ты понятия не имеешь. И для этих русских самой лучшей победой будет, если немцы набьют морду твоей России почище, чем это сделали японцы.
— Как ты сказал? — переспросил Глеб сразу пересохшим ртом, весь холодея и напрягаясь.
— Разгром… Военный разгром пятого года вызвал революцию. Новый разгром разбудит ее опять и снесет к чертям твою вонючую Россию…
Глеб даже попятился. Не ослышался ли он? Нет… Эти невероятные слова о России, о любимой родине, за которую Глеб действительно готов умереть, — сказаны. Их эхо еще звенит в углах комнаты, оседая ядом. Нужно сделать сейчас же, не медля ни секунды, что-то решительное, чтобы положить предел этому бреду.
Глеб вытягивается во весь рост, отбрасывая назад голову (так, кажется, делали все великие патриоты, когда при них оскорбляли родину), и, шагнув к двери, с силой открывает ее настежь.
— Господин Фоменко («так, так… жестче, унизительней»)… я не доносчик… я офицер («не важно: гардемарин — тот же офицер»), наконец, к сожалению, между нами годы детской дружбы. Этот разговор не перейдет за стены моей комнаты («да, да, благородство»), хотя вы заслуживаете самого сурового отношения… Все останется между нами, но я требую, чтобы вы моментально покинули наш дом. Извольте больше не появляться…
Голова откинута до отказа, рука вытянута в пролет двери, все сделано великолепно и с достоинством. Но почему же этот отвратительный изменник, предатель родины, ничуть не смущен? Он флегматично берет с подоконника свою мятую фуражонку и беспечно, вразвалку, направляется к двери.
В ее пролете он останавливается. Улыбка силы и превосходства освещает его лицо.
— Второй раз убеждаюсь, что ты идиот. Жалко. Будь здоров, глупей дальше.
Дверь захлопывается с лязгом, похожим на удар по лицу. Что делать? Броситься? Догнать? Ударить?
Поздно. Глеб в ярости рвется к окну, чтобы бросить сходящему сейчас с подъезда Фоменко что-нибудь невыносимо оскорбительное, но в гневной стремительности налетает коленкой на стул. От сильного взмаха другой ноги стул испуганно летит по полу и болезненно крякает ножками, грохнувшись о стену.
Глеб стоит посреди комнаты, стиснув рукой ушибленное колено, и шевелит губами. Беззвучная река концентрированной боцманской матерщины льется с них, пока не иссякнет боль — источник необузданного бешенства. Глеб кидается на диван, терзая пружины. Ему хочется завыть от не излитой еще досады.
Ах, Шурка Фоменко! Какой вы неопытный еще и наивный пропагандист! Как мало вы натасканы в социальной психологии! Разве можно невинной девушке в шестнадцать лет объяснить половые отношения так сразу, здорово живешь, теми точными словами, которые украшают российские заборы? Чистое сердце сожмется от ужаса и грубости жизни, и девушка может покончить с собой. Разве можно невинному в мыслях гардемарину, производства морского корпуса, так неосторожно, грубо, без предварительного массажа гардемаринских мозгов, открыть тайное тайных, о котором он никогда не слыхал, от которого его оберегали, как оберегают в лаборатории точнейшие весы от проникновения в колпак обыкновенного воздуха, который может незримыми глазом частичками пыли склонить чашки весов, испортить агатовый, острый как бритва, сердечник. Так нельзя, Фоменко! На каждый отдельный случай нужны особые методы агитации. Жизнь должна научить вас этому.
Сумерки в комнате тягуче густеют, как выставленное на холод желе. Они обволакивают Глеба успокоительной тишиной.
10
Всадников (лат.) — высшее сословие в Древнем Риме.