Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 84

Борис Лавренев

СИНЕЕ И БЕЛОЕ

Елизавете Михайловне Гербаневской

…Когда ему помешали любить — он научился ненавидеть.

Борис Лавренев

СИНЕЕ И БЕЛОЕ {1}

«Калининградское книжное издательство»,

Калининград, 1991 г.

Серия: «Морской роман»

Тираж: 50 000 экз.

ISBN: 5-85500-153-9

Обложка: твердая

Формат: 70х90/32 (107х65мм)

Страниц: 496

ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ

В углу комнаты продолговатым прудком стоячей, замутневшей от времени воды леденело зеркало, замкнутое полированными берегами узкой рамки с бронзовыми веночками по углам. Застегнув последнюю пуговицу кителя, Глеб выпрямился перед стеклом.

В дымной глубине его полыхнуло веселой белизной. Над хрустящей скорлупой кителя, розово смуглея, дружески смотрело на Глеба отглаженное ветром и солнцем лицо с яблочными размывами румянца, налитыми губами и вздернутыми к вискам стрелками бровей.

Брови Глеба мать называла «разлетайками», девушки шептались об их демоничности (такие точно у врубелевского «Демона»), — сам Глеб был ими недоволен. Злила их своевольная мохнатость. Хотя разлет хорош и эффектен, но лучше бы иметь такие брови, как у Левы Скородинского, — тонкие, выгнутые дугами.

Глеб пригладил щеточкой, насколько возможно, упрямый беспорядок бровей. Потянулся и истомленно повел плечом, подставляя его под жидкий солнечный пламень, врывающийся в окно. Широкий золотой шеврон и якорь на погоне вспыхнули вырвавшимися из облаков звездами. Погоны были новенькие, купленные в Петербурге перед самым отъездом, по дороге на вокзал. Выглядели они ослепительно.

Глеб широко улыбнулся в зеркало июньскому утру, колдовскому мерцанию золота, собственной молодости и, отойдя к столу, прислушался.

Нежное, осторожное позвякивание доносилось из столовой. Это, конечно, хитрит мать, ожидая выхода Глеба. Самовар, наверное, подогревается во второй раз — отец уже давно уехал на службу. Будить Глеба мать не решалась. Нельзя тревожить мальчика, измученного трехсуточной дорогой и к тому же еще больного. И мать только робко позвякивает изредка ложечкой о блюдце. Авось, сквозь утреннюю дрему, услышит и поймет, что ждут.

«Больного?»





Глеб лукаво сощурился. На столе с вечера лежал квадратик бумаги со штампом в левом углу. Он был приготовлен для утреннего визита к коменданту.

Глеб нагнулся над листком и, набухая смехом, как весенняя почка соком, снова прочел такой приятный текст:

УВОЛЬНИТЕЛЬНЫЙ БИЛЕТ

Дан корабельному гардемарину АЛЯБЬЕВУ Глебу в том, что, согласно постановления врачебной комиссии Ревельского военно-морского госпиталя от 9 июня с. г. за № 1397, он уволен в отпуск по болезни сроком на два месяца, от 20 июня по 20 августа 1914 года, в Таврическую губернию.

«Болен»? Глеб сунул билет в бумажник и, сделав на одной ноге антраша налево кругом, расхохотался.

Действительно, все вышло ловко и забавно. В середине мая, на переходе из Гельсингфорса в Ревель, постояв «собаку» без пальто, Глеб схватил легкую простуду. Кашель и температура тридцать восемь.

Согласно рапорта ротного командира, в приказе появилось: «заболевшего гардемарина Алябьева полагать на излечении в судовом лазарете». В лазарете же Глеб быстро договорился с фельдшером. Фельдшер был опытен и доброжелателен. За помаженную перуанским бальзамом голову, вихры которой слипались в пахучие рыжие пряди, гардемарины прозвали фельдшера «гальюнным голиком», но в глаза величали полностью Сидором Описифоровичем.

Получив из рук в руки две хрустящие синие бумажки, «гальюнный голик» снисходительно закрыл глаза на ежедневное настукивание ногтем по головке термометра температуры до тридцати девяти. Она никак не хотела снижаться — эта зловещая температура, истощавшая силы больного. Она не подчинялась лекарствам.

В конце недели Сидор Описифорович шепотком доложил судовому врачу, неряшливому и равнодушному ко всему, кроме порнографических открыток, существу, что на легкие гардемарина Алябьева, очевидно, вредно действует сырость корабельных помещений и лучше списать его в береговой госпиталь.

В госпитале же комиссия сразу поняла, что молодой человек изнемог от суровых морских трудов и нуждается в рассеянии. Комиссия охотно признала у гардемарина острый катар левой верхушки и предписала для полного восстановления сил два месяца отпуска в домашней обстановке, на усиленном питании.

Накануне явки на комиссию Глеб после ужина съел, по старому корпусному рецепту, четверть фунта мела, разведенного в уксусе. Всю ночь его тошнило и утром он выглядел зеленовато. Но это было лишним истязанием. Отпустили бы и так. Комиссия великолепно учитывала, что гардемаринской куколке предстоит в октябре феерическое превращение в блестящую, легкокрылую бабочку.

Какому дряхлому, близорукому и бестолковому энтомологу взбрело в голову назвать чудесную черную бабочку с карминными пятнами на крыльях «адмиралом»? Что общего между адмиралом и бабочкой?.. Адмиралу почет и уважение. Адмирала встречают и провожают с трепетом, пышностью, с церемонией. Адмиралу становятся во фронт лихие молодцы в форменках с громом, с треском, с пылью из-под копыт. И все же адмирал — это всегда нечто отживающее, помятое и потускневшее. Жирные золотые гусеницы, свисающие с эполет, великодержавные размахи орлиных крыльев на них не могут прикрыть угасания, старческого, геморроидального разрушения. Адмирал похож на старого крокодила с выпадающими зубами. Он вызывает усмешку невежливой жалости, когда старается бодриться на трапе, во время качки.

«Мичманом» нужно было назвать эту замечательную бабочку… Мичманом!!!

Только у мичмана свежеотглаженный сюртук отливает таким же черным глянцем, как пыльца на нетронутых крыльях бабочки. Только у мичмана щеки могут так цвести полымем алого румянца. Только у мичмана могут так нежно вздрагивать тонкие усики. И только он может так воздушно, так невесомо порхать от цветка к цветку в благоухающем цветнике жизни.

И разве можно не дать готовой прогрызть кокон куколке возможность провести последние минуты перед преображением в неге, тепле и уюте? Чье жестокое сердце решится на это? Даже шелководы укутывают зреющие коконы в вату.

Через три дня в канцелярии госпиталя лежало готовое свидетельство о болезни. Получая его, Глеб уже цвел прежним, полнокровным двадцатилетним здоровьем. Щеки рдели от напора крови и радости, что можно на целых два месяца улизнуть от опостылевшего гардемаринского отряда и учебных «лоханок».

Шестьдесят суток вольной, беспечной жизни, одному, в своей комнате, в тишине, под заботливым крылом матери… Юг, акации в белом дурмане цветения, опаляющее солнце таврического июля вместо белесой подслеповатой балтийской фальшивки… Возвращаться только к сентябрю, а там, через месяц, производство — и прости-прощай навеки гардемаринство.

Глеб подпрыгнул.

— Ура!.. ура!.. ура!..

Правда, здесь, на отдыхе в родном, с детства милом, городе, и гардемаринские погоны с якорьком имели свою прелесть. С их ворожащим, неотвратимым блеском не могли сравниться даже неимоверные, до пят, шинели николаевских юнкеров, матовый бархат околышей «михайлонов», даже прозрачный, как у тающих льдинок, звон савельевских шпор.