Страница 8 из 11
О чем он думал? Пожалуй, о том же, каждодневном. За эти дни он ничего не ел, не хотел, словно со смертью жены, у него отмер и желудок, по крайней мере, чувства голода он не испытывал, только изредка пил воду. Кусок не лез в горло. Вместе с чувством голода отмирали и думы, мысли, может быть, и мозги. Он отрешался от мира, с которым решил порвать, ушёл в себя, как в скорлупу орех. И все делал под действием слабого импульса здравого смысла. И этот смысл заключался в том, чтобы самому наладить последний их приют. Надеяться не на кого.
Он сидел, положив руки на колени, спина была согнута, голова склонённая, непокрытая, и прохладный ветерок обдувал на ней жидкую белую поросль.
Впалые щёки, удлинившийся нос, нависшие брови, отсутствующий взгляд и мертвенная бледность старика привели собаку в исступление. Волчок завыл, заплакал.
Старик вздрогнул и осуждающе посмотрел на верного товарища, дескать, успокойся, всё кладбище всполошишь. Волчок примолк, но носом продолжал издавать слабые звуки.
Мирон поднялся. Постоял, посмотрел на жену и, вздохнув, принялся за дело.
Примерно в полуметре от стены поставил принесённый табурет. Подкатил к нему катафалк и, приподняв край гроба у изголовья, ногой стал выталкивать из-под него тележку. Освободившуюся часть гроба поставил на табуретку. Затем, приподняв другой край, ногой вытолкнув из-под него тележку совсем, опустил его на землю.
Матрена лежала под углом и, казалось, прищурилась от яркого света. Лицо посветлело, и синева отступила.
Собака недоуменно смотрела сверху с бруствера могилы на свою бывшую хозяйку, то, поскуливая, то, приветливо помахивая хвостом. Переводила взгляд на хозяина и, не получая никаких разъяснений, вновь скулила.
Мирон прошёл к изголовью, приподнял его и, оттолкнув в нишу табурет, осторожно опустил гроб.
День разыгрывался. Радуясь последнему теплу, оживились птицы. От земли поднималась испарина. Мирон сидел на солнышке на табурете, сгорбившись и, уже казалось, ушёл душою на вечное житиё в эту могилу. Сидел долго, глядя на холодное лицо Матрёны. Мысли его были ещё о земном: о тревожной и дерзкой молодости; о своей красавице жене. О том, как он со своими партизанами отбил её у белогвардейского офицера, который прихватил не только провизию для своего отряда, но и пять девушек, среди них были Мотя и Груня, – в том бою он и получил увечье, пуля прошла через кость чуть выше щиколотки. О том думалось, как тяжело жилось…
Очнуться заставил Волчок. Он тормошил за полу старенького пиджачка и как будто бы негодовал: очнись, ты же ещё живой!
Старик повернулся к нему, протянул руку и погладил. Пёс облегчённо вздохнул.
Более на открытом воздухе Матрёну держать было нельзя, появился запах.
Мирон поцеловал жену в лоб, посмотрел на неё долгим взглядом в последний раз и накрыл крышкой гроб. Топором вбил четыре гвоздя – по два с каждой стороны, – угольком нарисовал на крышке крест и, встав на колени, начал подавать гроб в нишу. Вначале сдвинул один край, перебравшись к изголовью, другой, пока не задвинул гроб полностью в нишу.
Покончив с этим делом, устало сел на дно могилы и, привалившись к углу, беззвучно заплакал.
Ушёл домой, когда солнце склонилось на закат.
Но перед заходом его появился на могильнике вновь. Принёс крест. Однако вкапывать его не стал. Положил на взгорок, основанием к краю ямы. Ещё раз прочитал то, что написал дома на перекладине креста.
"Суранова Матрёна. Суранов Мирон. 1971г. Октябрь".
И, удовлетворившись, видимо, этим, похромал домой.
Мирон не был религиозным человеком, и раньше, когда была жива Матрёна, у них возникал вопрос: что заказывать им на могилы? Было решено: ей – крест, ему – звёздочку на маленькой тумбочке или на столбике. Теперь же, когда у них могила была одна на двоих и когда просить и заказывать что-то для оформления могил некому, он не стал мудрить, сколотил берёзовый крест и решил под него лечь вместе с Матрёной. Все мы под Богом, чего морочить голову?
Теперь пора было позаботиться и о себе.
Вначале немного обстрогал доски, потом из них сколотил гроб. Так же, как и в предыдущем, рассыпал по днищу стружку. Затащив его в дом, установил на столе на кухне. Застелил простыней днище. Крышку гроба приставил к стене под полатями. И уж после этого затопил во дворе в поварне печь для согрева воды. Баней пренебрёг. С нею больше возиться, а время не ждёт…
Из сеней, достав из ларя шмат копчёного мяса, ковригу хлеба, вынес Волчку. Но тот, глядя на хозяина грустными слезящимися глазами, ни к чему не притронулся.
"Ну, ничего, потом съешь", – подумал старик.
Нагретую воду вылил в корыто, в котором стирала Матрена, разделся донага и встал в него. Мылся тщательно, не торопясь. Потом облачился в приготовленное белую рубашку, в кальсоны. Уйдя в дом, там оделся в костюм, и с такой тщательностью, как будто собирался в гости к весьма уважаемым людям. На нём были новые чёрные полуботинки, белая сорочка и тёмного цвета костюм. Осталось причесаться, и парень будет хоть куда.
Затем вернулся на двор, перевернул корыто – вода растеклась по ограде, – и отнёс его к сараю. Повесил на чоп на стене.
Достав курево, присел у верстака. Долго курил, задумчиво уставившись в одну точку.
Когда сгустились сумерки, старик лежал в гробу.
Уснул он не сразу, а, уснув, спал неспокойно. Снился или чудился ему один странный сон. Зима снилась. Со жгучими морозами, треск деревьев прослушивался далеко и звонко. Лопнувшее дерево издавало хлопок, похожий на выстрел, и можно было по его силе судить, какое лопнуло – тонкое или толстое. И кругом снега и снега. Только по неровностям и провалу в сплошном снежном покрове можно было определить, что когда-то здесь проходила чья-то повозка.
"Это мой след, – думал он сонно, – я ж недавно детей к себе в Сураново вёз. Больше-то кому тут ездить?"
И поэтому снежному целику, порой утопая в нём, брёл человек. Одет он был в старый кожушок, без шарфа с раскрытой шеей. На голове старая солдатская шапка-ушанка. На ногах подшитые валенки с высокими голенищами. Человек бредёт долго, он притомился. И, кажется, поморозился. А день стоит серый, словно бы обесцветился.
В глубоких потёмках путник вышел к тому месту, где когда-то стояла деревенька Тёплая. Человек оглядывается по сторонам, но негде и не у кого обогреться. Он от усталости тяжело дышит, помороженные руки прячет за борта полушубка. Шея и верхняя часть груди, видимо, тоже замёрзли, и он, наклоняя голову, подбородком и дыханием старается отогреть озябшие места.
Мирон во сне старался приглядеться и признать, что за человек в столь неблагоприятное время бродит по обезлюдевшей земле? Порой ему казалось, что это он сам, ведь было такое с ним когда-то, по молодости. Но он тогда вышел к деревне Светлой, к людям вышел. А этот кого тут сыщет, к кому зайдёт? Ведь вся Россия теперь пустая. Нет теперь одинокому путнику нигде пристанища. Негде ему обогреться, не у кого спросить помощи, и потому он обречён. Вся надежда на себя, на свои силы. А где их взять? Нет у мужика больше сил, иссякли. И потому бредёт он один, усталый и одинокий.
Мирон узнает в этом путнике как будто бы себя и пугается. "Нет, это не я!.." И там, в привидевшейся степи, было страшнее, чем в гробу.
И будет человек человека искать за тысячу вёрст, – сказано в писании…
Путник шёл и, как в бреду, что-то нашёптывал, видимо, представляя себя в чьём-то обществе, посмеивался, называя своих собеседников по именам: Таня, Вася, Оленька. Лицо его в такие минуты светлело, а по щекам скатывались слёзы, они намерзали на небритых скулах, и со щетины свисали короткие мутные сосульки. Но человек их не ощущал, возможно, не чувствовал и слёз и продолжал бессознательно плакать. Чем ближе он подходил к Сураново, а шёл он именно к нему, тем отчётливее прорисовывалось его лицо, и он (Мирон) вот-вот его узнает.
Из Тёплинского лога навстречу начал дуть ветерок. Он был слабым, но на морозе вдвойне холоднее, резче и насквозь пронизывающий. Человек ещё больше сутулится, пригибает голову. И было ясно – не дойдёт. Но всё-таки он спустился в лог и в нём увяз окончательно. Провалился в снег и сел. Сверху над ним кружатся снежинки, и позёмка засыпают его след на земле.