Страница 1 из 11
Александр Миронов
Закат на Светлой сопке
Повесть
«Тебя называю по имени-отчеству,
Святая как век деревенька моя.»
Гундарев В.
В память о моей деревне.
Осенью Сураново опустело. Но произошло это не так, как хотелось бы Мирону Суранову и его жене Матрёне, а томительно и неотвратимо.
…Весна пришла дружная. К маю сошёл снег, дороги подсохли, и к Мирону с Матрёной, как ласточка по весне, приехала старая Груня. Привезла немудрящих гостинцев: комковой сахар, конфеток подушечки, мешок муки и накопившуюся за два месяца пенсию, которую ей доверяли на почте по заявлению пенсионеров Сурановых. И письмо.
Письмо было от Татьяны. Старик, надев старые тяжёлые очки в роговой оправе, распечатал его и стал читать.
"Спасибо вам, мои дорогие! За всё спасибо! Сейчас мы живём все вместе. Дети учатся. Я работаю на заводе подсобной работницей. Скоро сдам экзамены на формовщицу. Живём пока на квартире, Гриша ваш помог подыскать, недорогую. Спасибо ему… Он передаёт вам привет. Наверно, сойдётся с Марусей, детей жалеет. И правильно сделает…"
Мирон читал, не торопясь, как будто плохо разбирал торопливый почерк. Таня писала о городе, откровенно удивляясь тому, что её окружало, и чего нового появилось теперь в их жизни. Всё это старику доставляло большое удовольствие и тайную радость. И он не мог иначе скрыть своего состояния, как в неторопливом чтении. Но под конец послания вновь пошли слова благодарности, старик нахмурился и, зачитав в двух словах:
"До свидания. Целуем вас, Таня, Вася, Оля", – положил листочек на стол.
– Да, – вымолвила Матрёна, тронутая тёплым письмом. – Может быть, у них теперь всё образуется. – Поднялась, намереваясь прибрать со стола.
– Так счас у всех всё образуется, – сказала гостья. – Феофан-то сгинул, царстве ему небесное, – перекрестилась и вздохнула. – Эх-хе, пожил, покуролесил и помер незнамо как.
– Как помер?
Груня пожала щуплыми плечиками.
– А кто ж ево знат? Поговаривают, будто в Тёпленском логу чьи-то порты нашли, может евонные. – Посмотрела на них молчаливых и смущённо пояснила. – Исчез-то он ещё в крещение. Попервости будто искали, счас, видно, отступились.
Матрёна всхлипнула и чуть слышно проговорила:
– Может он к нам ишёл, на ребяток поглядеть… – и вдруг ойкнула, почувствовала, как какая-то жилочка в сердце как будто бы надорвалась. Пронзила тонкая боль, но от неё помутилось в голове. Старуха негромко простонала и начала оседать.
– Мотя, Мотя, што с тобой? – вскочил Мирон, подхватывая жену.
– О, Господи! – всполошилась Груня, проворно выскакивая из-за стола. Засуетилась, не зная, что делать, чем помочь.
Старик усадил Матрёну на лавку возле стола, и сипло крикнул:
– Воды подай!
Старуха метнулась к кадке, хлопнула ковшом о воду.
– Живей, Грунюшка!
Та, насколько ещё была способна, юрко крутнулась и, расплёскивая воду на подол длинной тёмной юбки, на пол, бежала к ним.
Мирон поднёс ковш к посиневшим губам жены, и вода потекла по щёкам, подбородку, не попадая в рот.
– Пей, пей…
Матрёна приоткрыла помутневшие глаза, хотела что-то вымолвить, но вода затекла ей в рот, в горло, и она взглотнула. Ей показалось, что боль в груди как будто бы приугасла. Взглотнула ещё раз и с трудом отвела голову от ковша. Судорожно вздохнула. Мирон отнял ковш.
– Ну как, Мотя, полегчало?
Матрена ответила лишь глазами, медленно прикрыв их. Потом негромко сказала:
– Прилечь бы.
– Груня, пособи.
Они осторожно подняли больную, и повели в горницу. Там Груня быстро сдёрнула с кровати одеяло. Матрёна с помощью мужа прилегла, с мелкими перерывами глубоко вздохнула, и только тут слабо улыбнулась; дескать, ничего, пройдёт… У старика тоже вырвался вздох облегчения. Он погладил жену по волосам, соглашаясь с ней и ободряя её. Лицо побледнело, будто больное сердце в тяжёлую минуту приливает к нему не кровь, а сыворотку, отчего под глазами чётче выделились бледно-синие круги, тёмные морщинки-лучики от многолетнего загара и ещё нос. Он обострился, и на кончике выступило молочное пятнышко. Это явление, как признак беды, больно отозвалось в сердце старика. Старик на какое-то мгновение задохнулся, в глазах вспыхнули чёрные круги и растворились в свете дня.
– Мотюшка, ты што же это?.. – хотел было добавить: "Не помирать ли собралась?" – но осёкся, испугавшись этой, возможно, вещей мысли.
– Ничего, – шептала старуха, – ничего. Скоро пройдёт. Подступило чей-то… Пройдёт.
– Да-да, пройдёт, – соглашался Мирон, не зная, кого больше успокаивает, себя или жену.
– Феофан… Непутёвый же-а, – по щекам жены потекли слезы.
– Чему уж быть…
– Он… Он не со злом шёл, я знаю. Он к деткам, к Танюшке.
– Успокойся, Мотя, успокойся. Полежи малость.
Она прикрыла влажные веки, мол, хорошо, полежу.
Старик встал, но не так, как это делал вчера, сегодня утром, согбенно, словно вместо позвоночника встала окаменевшая кость. Лопатки сквозь рубаху выперли, плечи подались вперёд. Лицо, борода как будто бы побурели. Как лунь. Когда он выпрямился, Груня отшатнулась – напугал старый. Мирон обвёл гостью невидящим взглядом и, пришаркивая хромой ногой пуще обычного, вышел в кухню.
Старуха присела на краешек кровати больной.
– Напугала я вас?.. – едва услышала протяжный голос, который показался ей неживым, далёким. – Груня, погляди на божничке… там-ка валядол…
Старуха поднялась и вышла на кухню.
Мирон, стоя на лавке, перебирал на полочке божнички конверты, свечки, таблетки, отставив в сторону тёмный господний образ. Вид старика был по-прежнему убитый, но сосредоточенный, как у человека, тупо погруженного во что-то чрезвычайно серьёзное, захватившее его разум. И без того испуганная, тут старуха вовсе потеряла самообладание, но чтобы не взвыть, сдёрнула с головы платок, закрыла им лицо.
Её напугал не сам приступ, сваливший Матрёну и не убитый горем старик. Нет, напугало предчувствие. В течение последнего года ей привелось бывать дважды на похоронах. Вначале в дальней деревне, в Светлой, что ближе к разъезду Сураново. Деревня быстро распалась, как истаяла. Евдоха умерла на печи и пролежала на ней неизвестно сколько, и высохла, как табачный листок. Одни кости да кожа остались… Потом уже здесь под боком, в Тёплой. Аннушка в стылом доме замёрзла. Она же, Груня, её и нашла. В деревнях умирали последние жители, крестьяне. Одиноко, всеми забытые. И сейчас старуха как будто бы уловила этот роковой момент. Он наступал и на деревню Сураново. Ей стало не по себе.
– Штой-то ты? – спросил Мирон, осторожно опускаясь с лавки.
– Да чё? Я ничё. Упрела, – ответила она, утираясь платком.
Старик хмуро прошёл мимо, неся в руках металлический цилиндрик с валидолом.
Груня пробыла ещё три дня. Измаялась, исстрадалась, глядя на своих друзей. Готовила еду. Доила корову, кормила кур. (Другой живности у стариков не было: борова Мирон заколол и отвёз в Томск ещё зимой, вместе с ребятишками, когда увозил их от Феофана, – подальше от его пьяных чудачеств. В Томске-то им жить надо было на что-то; там же, какой-то ворюга бессовестный той же ночью увёл из-под окон Григорьевой квартиры лошадку, так что обратно старику пришлось добираться на перекладных: из Томска поездом до разъезда Сураново, от разъезда до своего Сураново упросил отвезти старого знакомого, не шагать же пятнадцать вёрст на стоптанных и покалеченных.)
Мирон больше сидел у постели жены. Иногда выходил во двор, закручивал самокрутку, курил. Задавал сено корове и Груниной лошадке.
В доме было тихо. Приёмник, что подарил Григорий родителям, молчал, завешенный скатертью. Да и батареи к нему уже давно сели. Печь, занимавшая почти одну треть кухни, и стены будто бы потемнели. Потолок осел, полати опустились. Все предметы обострились, неуклюже выпирали углами, отпугивали. Даже воздух в доме, казалось, пропитался отмирающей жизнью. А во дворе по ночам жалобно взвывал Волчок.