Страница 6 из 11
Машина тоже чуток пострадала. Кабину с кузовом сровняло, задний борт оторвало, и боковой правый пополам переломило – угодил им прямо в ствол кедра, он и остановил столь необычное движение машины. Потом двумя конями-тяжеловозами от ствола дерева едва отодрали. Заклинило. Однако ходовая часть и мотор почти не пострадали, завелась кормилица. Даже своим ходом домой пришла. Под конской упряжью, на всякий случай. Поднялись на холм, а там уж машину распрягли.
Ох, как тогда председатель был взбешён! Мирону так и хотелось об этого горе-шофёра посох обломать. Но придержал гнев.
– Ну чё! Доозоровал?.. Моли Бога, чтоб Минька не оглох или придурком не сделался. Не то пойдёшь по статье. Вредитель.
Он сам тогда не понял, почему Феофана обозвал вредителем? Скорее – пьянью надо было. Но с языка сорвалось. Со зла видно ввернул, припугнуть. Но на Феофана это здорово подействовало. Он-то знал, кто это такие, сам, сказывал, в армии их охранял. Даже с лица сменился. На колени пал.
– Мирон Прокопыч, Христом Богом прошу, не отдавай под суд!
Гонения на врагов народа и на вредителей к тому времени вроде бы приутихли, но страх в людях ещё жил.
С Вымятниными как будто бы обошлось, и, чтобы здоровье у них у обоих не пошатнулось больше, закрепили его всё той же сладкой и обманной меховушкой.
На следующей неделе Феофан съездил в Томск, привёз необходимые запчасти и отремонтировал машину к сроку. Правда, ездил обдуваемый ветерком, поскольку кабину пришлось спилить по самый капот. К осени он, как и обещал, изладил и кабину.
Вторая авария приключилась как раз на Октябрьские праздники. Сиганул с моста в Тугояковку прямо при всём честном народе, как будто бы специально продемонстрировал полет ЗИСа по воздуху с приводнением на реку. На тугояковском мосту перил никогда не было, так что выполнить этот пируэт ничто не помешало.
Феофан не мог видеть, что происходило при выполнении этого полёта, что делалось в кузове, даже не успел расслышать визг баб и крик кур, которых он должен был везти на базар, поскольку рёв, сидевшей рядом с ним Баклушихи, оглушил его. Она завопила, как паровозный гудок в унисон с пожарной сиреной.
Но и на этот раз обошлось более-менее всё благополучно. Никто до самой смерти не пострадал. Бабы вышли на берег живыми со смехом и руганью, а кто с причитаниями – было жалко птицу. Ящики с ней тут же всплыли и направились по течению реки, но пассажиры, находившиеся в этом транспорте, были немы, как рыбы. Ящики выловили, вытащили на берег, но Феофан находился далеко от этого мероприятия. Мирон гнался за ним с батогом.
На следующий день машину опять тащили двумя конями тяжеловесами и трактором "Натиком". На этот раз пострадала электропроводка, видно, замкнула в воде.
– Пока до суда дело не дошло, – сказал председатель, немного отойдя от негодования, – иди по деревне, падай людям в ноги. Не то потянут тебя и за кур, и за яйца, и за машину. Вредительство точно пришьют. Пьянь! И што я с тобой валандаюсь?
Ходил Феофан по деревне, умолял, кланялся, бил себя в грудь, убеждая односельчан в непреднамеренности предоктябрьского представления. Конечно, в суд никто не пошёл, но и Феофану недёшево обошлось закрытие купального сезона.
Вот так и чудил. А парень-то был путный, деловой по началу. И что случилось? Трижды женился и ни с одной не ужился. Городских всё привозил, важничал. Танька, уж на что была прелесть девка, и та ушла. Эх, Гриша, Гриша, как ты мог её упустить? Ведь хороводились, с детства дружили, и вот какая комиссия. Сейчас бы жил и горя не знал. А то женился на городской, с придурью, нарожали детей, а связать концы с концами, дружбой да любовью, не можете. Недотёпы. Эх-хе…
Ночь прошла тихо под монотонный шум дождя. Но старик несколько раз просыпался. Снились родители. Приглашали в гости. Звал и Яков, старший сын. Пришёл после войны на Халхин-Голе по ранению и года не пожил, умер. Говорили, что они по нему тоскуют, одного его только ждут; пора, дескать. Видел с ними и Матрёну, да такой молоденькой, что даже не признал. Оттого и проснулся, с радостным ощущением её присутствия.
– Приду, приду. Вот только управлюсь и приду, – пообещал он всем сразу. – Здесь-то меня боле ничо не дёржит.
Потом проснулся от тоскливого завывания Волчка. Немного сам всплакнул. И так с мокрыми глазами заснул.
Видел он и Груню. Куда-то убегала та, боязливо оглядываясь, и он никак не мог её докричаться. Однако ж, прытка ещё старуха. От смерти что ли бегает? Не надоело, видно, одной в колхозе маяться.
Григорий пальцем грозил; дескать, не шали отец, я все вижу.
Дождь кончился лишь к полудню. Мирон с большим трудом уложил Матрёну в гроб. От напряжения и бессилия взмок и присел на табурет. И думы его были о былом. О том, что какая была бы разница (может быть, в том-то как раз и нет разницы?), как восстанавливать после гражданской войны сельское хозяйство: частным ли образом (как хотел Ерофей Золотцев) или коллективным? Во что он тогда тоже упёрся, поддерживая постановления партии. Может быть, обоими-то способнее было бы, сноровистее? Может быть, не столь муторно, не так надрывно? Может быть, и не разбежался бы народ, не съехал бы с насиженных мест, и не были бы теперь они так одиноки и всеми покинутыми, забытыми той, ради которой голодали, надрывали болоньи, вытягивая воз колхозного хозяйства, теперь о них забывшей – Партии родной? Единственное, что она ещё не забывает, так это – регулярно отсчитывать из его пенсии членские взносы. Деньги не жалко. Жалко другое – жизнь прошла, положена напрасно. Выходит, что напрасно. Сураново жалко, люд. Уморили людей, и он к тому приложил немалое старание. Стыдно теперь перед их памятью и перед теми, кто ещё живой. Хорошо, что хоть живыми выбрались. Человек-то по природе своей, если он свободный, он ведь не будет жить там, где ему плохо. Он искать будет, где лучше. На то он и ЧЕЛОВЕК. Недаром же в народе говорят: рыба ищет, где глубже, а человек, – где лучше. Мудрость извечная, да прикатали её догмами, постулатами, распоряжениями, приказами, сказать проще – силой. Опошлили, унизили. И давили, давили… до первой отдушины. И как только раскрепостили колхозника, он и выпорхнул из гнезда, как птаха после ночи в утренний простор. Остались такие, кому некуда было податься, да вот, как он – идейные и сознательные. Или, наоборот, надломленные, с вывихнутым представлением о нормальной свободной жизни, о свободном, без окрика, труде, без приказов и распоряжений на посев, на жатву, на сдачу зерна до зачистки полов и углов вот в этих вот самых амбарах, что стоят на выезде у поскотины… Нет, Василёк, не построить нам больше колхоз, заново не поднять. И не трать ты, Василий Феофанович, свои молодые годочки на неё. Может быть, когда изменится что-то, тогда уж. А сейчас нет, не хочу. Не хочу больше брать грех на душу. Хватит. Живи человеком.
Громко взвыл Волчок. Старик очнулся. Глядя на жену, озадачено спросил:
– Как же я тебя, милая, снесу на могилку?
Постоял в раздумьях, потоптался, словно был виноват в том, что никого рядом нет, и что проводить в последний путь человека некому. Обидно и грустно. Будто нелюди.
Задумчиво поглаживая бороду, вышел из горницы на кухню и упёрся взглядом в лавку. На лице промелькнула какая-то мысль. Быстро вышел на двор и направился в сарай, где висели колеса от телег, лежали оси со шкворнями.
Мирон снял со штырей четыре колеса, маленькие, передние от лёгких бричек, когда-то существовавших в колхозе. Принёс к верстаку. Хотел и оси принести, но они были длинными, и не прошли бы в двери – прикинул он.
Вынул из ограды жердь. Отмерил, отпилил и стал подгонять концы коротышей под ступицы колёс. Затем, смазав солидолом, укрепил колеса на изготовленных осях и зашкворил гвоздями.
Вытащил из дома лавку. Оторвал от неё ножки и уложил на оси. Прибил. Получилась длинная жёсткая повозка, катафалк.
Снял две плахи с заплота и выложил из них скат с крыльца: одни конец досок положил на крыльцо, другой упёр в землю. Вкатил по ним тележку в дом, в горницу.